— Я… Морти, я не знала, я… я просто…
— Мне не хотелось пугать тебя, Табс, просто…
— Ты вовсе меня не испугал. Я… я вышла погулять и увидела… и решила посмотреть поближе, что… Господи, что ты мог обо мне подумать? Какой ужас. Меня как из мортиры оглушило. Из мортиры Морти…
Она умолкла и откашлялась — нервно и визгливо. Чтобы нарушить тяжкое молчание, Мортимер сказал:
— Впечатляет, да? Сад, я имею в виду. Не знаю, как им удается его содержать. — Он втянул в себя воздух. — Этот жасмин. Только понюхай.
Табита не ответила. Брат взял ее под руку и повел назад к террасе.
Ребекке об этом происшествии он ничего не сказал.
— Дело не только в Табите. Весь этот дом… — Ребекка повернулась и впервые за вечер заглянула ему в глаза. — Если нам когданибудь придется здесь жить, дорогой, я умру. Совершенно точно умру. — Она содрогнулась. Есть в этом доме что-то не то.
— Ну почему, ради всего святого, мы должны здесь жить? Какая глупость.
— А кто еще унаследует его, когда Лоренса не станет? Наследников у него нет, а ты теперь — его единственный брат.
Мортимер раздраженно хохотнул: ясно, что ему хотелось оставить эту тему.
— Весьма сомневаюсь, что переживу Лоренса. У него впереди еще очень и очень много лет.
— Возможно, ты и прав. — Помедлив, Ребекка в последний раз окинула пустоши долгим взглядом, взяла с трюмо жемчужное ожерелье и тщательно застегнула его на шее.
Собаки выли на улице, требуя ужина.
*
Остановившись в проеме дверей и маленькой ручкой крепко ухватившись за локоть Мортимера, Ребекка оглядывала весь Большой зал, заполненный членами семейства Уиншоу. Их было не больше дюжины, но собрание показалось ей огромным, бессчетным; резкие и пронзительные голоса сливались в неразборчивый гомон. Через секунду в них с Мортимером вцепились, толпа растащила их и поглотила — их похлопывали, трогали, целовали, приветствовали и поздравляли, совали в руки бокалы, вытягивали новости, осведомлялись о здоровье. Ребекка не узнавала и половины лиц; временами даже не знала, с кем разговаривает, а ее воспоминания о тех беседах навсегда останутся туманными и расплывчатыми.
Со своей же стороны, мы обязаны воспользоваться случаем, представившимся благодаря этому торжеству, и поближе познакомиться с четырьмя основными членами семейства.
*
Вот, к примеру, Томас Уиншоу: тридцать семь лет, не женат, до сих пор вынужден оправдываться перед своей матерью Оливией — в ее глазах весь его блистательный успех в мире финансов не стоит и ломаного гроша по сравнению с кардинальной неспособностью завести семью. И теперь она слушает сына, плотно сжав губы. Томас пытается представить ей в выгодном свете новый поворот в своей карьере, который ей явно кажется более фривольным, чем остальные:
— Мама, из инвестиций в кинематограф можно получить крайне высокие прибыли. Нужно лишь заняться какой-нибудь одной сенсационной картиной, понимаешь, — и огрести себе целое состояние. Которого хватит, чтобы компенсировать тысячу провалов.
— Если б ты занялся этим только из-за денег, то получил бы мое благословение, ты сам это знаешь. — Йоркширский акцент у Оливии сильнее, чем у брата и сестры, но уголки рта так же сурово опущены вниз. — Бог свидетель, ты показал, что достаточно умен там, где касается денег. Однако Генри сообщил мне твои истинные мотивы, не вздумай отрицать. Актриски. Вот к чему ты стремишься. Тебе нравится рассказывать, что можешь дать им работу в кино.
— Иногда ты несешь полную чепуху, мама. Послушала бы себя.
— Я просто не хочу, чтобы член нашей семьи выставлял себя ослом, вот и все. Большинство этих женщин — ничем не лучше блудниц, и ты от них только подхватишь какую-нибудь гадость.
Но Томас, испытывающий к матери те же самые чувства — не более и не менее, — что и к остальным людям, а именно такое презрение, что редко считает нужным опускаться до споров, только улыбается в ответ. Но что-то в ее последнем замечании его, кажется, развлекает, и глаза холодно стекленеют от некоего глубоко личного воспоминания. На самом деле он думает, что его мамаша изрядно промахнулась: его интерес к актрисам, каким бы сильным он ни был, не распространяется на физические контакты. Томас больше любит смотреть, а не трогать, поэтому главное преимущество его новообретенной роли в киноиндустрии — возможность посещать студии когда заблагорассудится и появляться на съемках тех сцен, которые на экране лишь невинно щекочут воображение, а в производстве предоставляют изумительные возможности для вдумчивого вуайериста. Сцены в спальнях; под душем; солнечные ванны; сцены, в которых теряются купальники, исчезает мыльная пена и спадают полотенца. У него среди актеров и кинооператоров есть друзья, шпионы, сообщники, которые предупреждают его заблаговременно, когда будет сниматься такая сцена. Он даже смог убедить монтажеров, и те предоставляют ему доступ к отбракованному материалу — эпизодам, оказавшимся слишком откровенными для включения в окончательный вариант. (Ибо Томас начал с инвестиций в комедии со скромным бюджетом — надежно популярное развлечение, если там снимаются Сид Джеймс, Кеннет Коннор, Джимми Эдвардс и Уилфрид Хайд-Уайт.[3]) Из таких эпизодов ему нравится вырезать любимые кадры и делать слайды, которые он поздней ночью проецирует на стену своего кабинета в Чипсайде, когда все служащие давно разошлись по домам. Так гораздо чище, гораздо интимнее и менее рискованно, нежели приглашать актрис домой, давать им абсурдные обещания, возиться с ними и принуждать их. Генри, следовательно, злит Томаса не столько тем, что выболтал его секреты матери, сколько тем, что дал понять, будто его мотивы могут оказаться до такой степени банальными и унизительными.
— Не стоит всерьез относиться ко всему, что может наболтать Генри, знаешь ли, — говорит Томас матери с ледяной улыбкой. — Он же, в конце концов, политик.
*
А вот — Генри, младший брат Томаса, уже признанный одним из самых амбициозных в своем поколении членов парламента от Лейбористской партии. Их отношения с братом выходят за рамки обычных родственных уз и простираются на некоторые общие деловые интересы, ибо Генри заседает в правлениях нескольких компаний, щедро поддерживаемых банком Томаса. А если кому-то вздумается безрассудно намекнуть на несоответствие подобной деятельности социалистическим идеалам, которые Генри так громко проповедует в палате общин, то у него найдется арсенал хорошо отрепетированных ответов. Он привык иметь дело с наивными вопросами — именно поэтому так беззаботно хохочет, когда его юный кузен Марк, дерзко поглядывая на него, осведомляется:
— Насколько я понимаю, завтра утром ты первым делом отправишься в Лондон, чтобы успеть к демонстрации? Мы же все знаем, что твои лейбористы сговорились с Движением за ядерное разоружение.
— Некоторые из моих коллег, несомненно, примут участие. Меня же там ты не найдешь. Во-первых, от ядерного вопроса не дождешься голосов. Большинство людей в этой стране совершенно справедливо считают поборников одностороннего разоружения горсткой чудаков. — Генри делает паузу, пока один из лакеев наполняет бокал шампанским. — Знаешь лучшую новость этого месяца?
— Что Бертран Рассел загремел на неделю в каталажку?[4]
— Должен признаться: узнав об этом, я улыбнулся, да. Но я имел в виду Хрущева. Ты, видимо, слыхал, что он снова начал испытания водородной бомбы — в Арктике или где-то еще?
— В самом деле?
— Спроси у Томаса, что стало с акциями оборонных компаний через пару дней после этого известия. У них просто крышу снесло. Снесло всю их чертову крышу. За день мы сделали несколько сотен тысяч. Можешь поверить — в начале года, когда сюда приехал Гагарин и все заговорили о какой-то оттепели, всё стало выглядеть очень и очень шатко. Мне это совершенно не понравилось. Слава богу, оказалось осечкой. Сначала ставят Стену, потом русские устраивают небольшой фейерверк. Похоже, опять можно вести дела. — Он допивает бокал и нежно похлопывает кузена по руке. — Разумеется, я могу с тобой об этом разговаривать, потому что ты член семьи.