В моей последней больнице - их было много - я исполнил первую пункцию на полу, в приемном покое. Потом выяснилось, что это был человек-туберкулез. У него везде был туберкулез, он и помер от него через полчаса, но пункцию я ему сделать успел - не совсем удачную, но там уж не до капризов было. Проколол его непосредственно в уличной грязи, топоча зимними сапогами, без маски и перчаток, наугад, не глядя - совал, куда удавалось засунуть, потому что он еще извивался немножко, чтобы его запомнили хорошенько.
И до сих пор я вот кашляю.
Как закашляюсь, так мне не остановиться. До кругов перед глазами. Снимки какие-то делали, да ничего не увидели, но это ерунда. Важно ведь, кто смотрит и как. И куда.
Я еще курю, конечно.
Может быть, дело в этом.
Вот обо всех я понаписал за свою докторско-литераторскую жизнь, а про эту категорию забыл.
Ну, какой он?
Он тихий, чуть полноватый, невысокого роста, лет сорока пяти, с залысинами. Маленькие глаза, спортивный костюм.
Я одного такого классического запомнил, когда сдавал посуду лет тридцать назад. Там была страшная очередь, а он подошел сбоку к прилавочку, с сеточкой, и встал. И стоит. Голубые глаза, детсадовский взор. Никакого скандала.
Правда, когда он рассвирепел, стало иначе...
В глазах случилось что-то такое песчаное, от ящерицы, и губы поджались навсегда.
Это и есть тихушник.
Он распознается на второй-третий день. Все нарушают режим, скандалят, требуют уколов и процедур, а этот - нет. И еще у него вечно завязано не то ухо, не то зубы, платком с бантиком на макушке.
Моя коллега секла таких с полоборота. Тихушник, говорила она, та еще, сволочь.
Ни разу не ошиблась.
Сколько я таких выписал ночью за растерянно-невменяемое состояние - не перечесть.
Он миновал опять.
Ничего особенного. Он закончился.
Поступила флегмона по имени Маблахуй Аблахуевич.
Потом наркоту отпиливали ногу по причине открытого перелома. Наркота перелом веселил, и он горячо шептал доктору: "Ты же понимаешь, я наркот, ты сделай мне дозу побольше", а доктор кивал: хорошо-хорошо, ложись на бочок. Сейчас тебе будет маргарин в спину, он круче героина, он сразу в мозг поступит.
Охуенно лежит наркот. Предвкушает.
А потом озадачился: а чего это у меня ноги немеют, не тот блядь приход, наебали! И доктор ему объяснил, что вышел новый приказ Минздрава: всем наркотам и алкашам моментально парализовать ноги, чтобы больше уже никуда не ходили, блядь, за герычем и водярой.
А потом уже 11 вечера. Хирурги пьяные играют в шахматы, один спит. Сыграй со мной! А куда же играть, если все падает.
Доктор вышел в пустынный коридор.
Навстречу ему двигалось существо на четвереньках. Если движется, то все-таки живое - может, скажет чего? Но ничего не сказало, у него были ампутированы стопы. Оно куда-то ползло, одинокое, по делу.
Были, между прочим, времена, когда и слова-то такого почти не существовало: психотерапия.
Какая психика, если имеется собачья павловская кора, в той или иной мере дефектная? Она же сердце?
И это было не когда-нибудь, а еще лет 25 тому назад..
О психотерапии не заикались ни в неврологии, ни даже в психиатрии. Все это подавалось как-то хитрожопо: дескать, что-то есть, но лучше не любопытствовать.
У нас был огромный мединститут со своей поликлиникой, и вот там имелся один-единственный психотерапевт Муравьев.
На него приходили посмотреть умышленно.
"Очень стремен", - говорили о нем полушепотом.
Я и сам заходил.
В нашей полунаркотической и антисоветской среде он слыл человеком мистическим, даже масоном. Поговаривали, будто он не просто так. Будто он знает нечто, а потому ого-го, и лучше к нему не соваться, это очень опасно. Вполне и зарезать могут в темном переулке, если спросишь слишком о многом.
Он мог и от армии отмазать, и в дурку положить, и опалить василисковым взглядом.
Ну, я и забрел к нему с обычной песенкой про беспричинный плач - мне отчаянно не хотелось ехать в колхоз.
Это был огромный, суровый, усатый мужчина, которому совершенно не шел белый халат. Вида такого, что недолго и в Брежнева выстрелить - мало того: такие планы уже зреют. Глаза навыкате, гробовое молчание, пятнистые руки.
Он выгнал меня на хер. Выписал рецепт на пустырник и выгнал, а мог аминазином ударить..
До сих пор коленки дрожат. Ведь мог же он быть масоном и магистром, носителем тайного знания обо всем.
Для тех, кто не знает - это так раньше называлась истерия. Но истерики- то хитрые бестии и быстро учатся. Как только их мостики в дугу, слепота и параличи перестали производить впечатление, они напридумывали себе кучу новых малопонятных симптомов.
Лежит, бывало, одна подобная в палате, а через неделю у ее соседок уже все такие же симптомы. Да. И у нее, соответственно, ихние.
Очень трудно было с ними работать.
Лаской, лаской - и на выписку.
Но был у меня клиент, которому такая конверсия была ни к чему, ибо его сам Господь наградил-конвертировал в неразменную монету. Здоровый, косая сажень в плечах, наглый донельзя, глаза вытаращены и молодой совсем. Ему вырезали абсцесс мозга, и эта штуковина не повлияла ни на что, кроме левой руки.
Во всем здоровяк, а левая рука - словно плеть. И не придерешься.
Весь прямо лучится здоровьем.
И ведь ничем ему не помочь, рука не заработает.
Конечно, он был первым в очередь на цебребребрезин, и брекекекек, и прочие труднопроизносимые редкие препараты, и бабушек шугал из приемной, гаркал на них: тихо! Доктор работает!
Я его не переносил.
Он приходил без номера, запросто, без приглашения усаживался, швырял кепку на койку.
- Ну что, доктор, как она жизнь? С цебребребрезинчиком как?
Да будет, понятно. Тебе-то будет.
С рукой он своей обращался небрежно, как с девичьей косой. Закинет ее куда-нибудь или демонстративно упакует в карман. С победным при этом видом: вы, доктор, хотя и с рукой, но история нас рассудит...
- Ну, я пошел?
- Ступай, голубчик.
Хрустя яблоком, он выходил.
Сказано, в конце концов: если член тебе какой мешает - отсеки его. Вот ему и отсекли. А так бы мешал. Еще неизвестно, что бы он этой рукой натворил. Зато теперь может жить беззаботно, все несчастья уже позади, а жизнь - она ведь прекрасная, жизнь.