— Чем еще помочь? — неприязненно насторожилась Антонина, внутренне напрягаясь. Что еще он задумал, ничего доброго, путевого от него она уже не ждала. На обоз взять? На обоз можно. Так — почему не помочь? Так надо даже обязательно помочь: ведь все-таки он же боец, раненый, с незажившей раной.
Но Аверьян сказал:
— Дай мне справку, что я колхозник и по здоровью инвалид с детства. Документ спросят, понимаешь, документ мне нужно. У меня красноармейская книжка одна. А с ней — лагерь. Я ее порву, выкину…
— Вот ты себя губишь, это точно, Аверьян, — сказала Антонина, чувствуя, как опять в ней шевелится какое-то сожаление об Аверьяне, из-за того, что он с собою хочет сделать, и желание отвратить его от этого. — Поедем с нами! Не можешь идти — увезем на подводе. Не пустят их наши, успеем за Дон, пойдешь там в госпиталь, подлечишься…
— И что потом? Опять на передовую, под их пули? С пол-литрой на танки? С пукалкой против их автоматов? Нет, баста, они меня вразумили, это не война, когда — так, это просто одно убийство. Никуда не поеду. Что будет — то будет. Дай справку. Без нее лагерь, смерть, понимаешь?
— Как же я тебе ее дам, подумай! — ответила Антонина. Душа ее была близка к отчаянию от невозможности пересилить упрямство Аверьяна и невозможности сделать то, что он хочет. — Ведь ты боец, военнослужащий, ты ж в армии еще, присяга на тебе, а я, выходит, своей рукой тебе документ на дезертирство дам?
— А без справки — лагерь. А лагерь — смерть. Видал я таких, что из плена, из лагерей ихних бежали. Там самый здоровый недели не выдержит, от голодухи загнется. Что тебе справка, кто будет знать, а мне это — жизнь!
— Не могу, не могу, Аверьян, что просишь, подумай! И нет у меня ничего, бумаги нет, печати.
— Печать при тебе. Я знаю, председатели ее всегда с собой носят, бумаги клочок найдется…
— Где при мне, на, проверь, — сказала Антонина. Тут она хитрила, лгала, — печать верно была при ней, в жестяной плоской коробочке в кармане жакетки.
— Ну, сходи, напиши, я подожду.
— Нет, Аверьян, не будет этого! Ты меня на это не толкай. Это совесть свою запятнать. Ты мне советы даешь, пророчишь, полную гибель уже увидал, ну и я тебе скажу: не будет их полной победы, и власти ихней над нами тоже не будет. Вот — доказать не могу, а чувствую, чувствую… А ты — здорово прошибешься в своих задумках, горе только себе наготовишь…
— Ладно, это мы еще поглядим, кто прав, — не слушая Антонину, оборвал Аверьян. — Пускай, думай про меня, что хочешь, как хочешь называй, но напиши мне справку, прошу! Неужто не жаль тебе будет, как я у них в лагере буду гнить, пальцы собственные от голодухи сгрызать? Что тебе стоит справка эта, дерьмо? Все равно я ее достану, не ты — другие дадут. Куплю, часы дам, у меня трое часов ручных с фрицев сняты…
— Ну и доставай! Покупай, меняй, а я тебе не помощница.
Антонина резко, напрямую двинулась к двери. Аверьян тоже встал, загородил ей дорогу.
— Антонина!
— Убери лапы!
— Тоня!
— Пусти, говорю! Я сейчас крикну, народ рядом!
— Ну, черт с тобой!
Аверьян опустил руку, сошел с дороги.
Антонина выскочила на улицу, встала, задохнувшись, глубоко хватая в себя воздух.
В ушах ее еще звучал голос Аверьяна, упрашивающий, под конец даже молящий, жалкий. Вот уж — и во сне не снилось ей никогда, что будет с ним встреча, да еще такая. Да еще такой разговор!
Сердце у нее глухо ныло в какой-то непонятной боли, хотя она знала, что поступила правильно, и если б вернуться назад, и все сначала — она все равно и во второй, и в третий раз сделала бы только так, на всё опять ответила Аверьяну полным отказом. И даже если бы он встал на колени, упал бы в ноги — нет, не дала бы она ему этой подлой бумажки…
Но все-таки Аверьян верно сказал — не чужие они люди…
В стороне правления что-то размыто темнело, гомонили какие-то голоса, молодые, звонкие. Ах, да! — очнулась Антонина. Это же студенты, они и правда уже пришли, ждут ее, надо же бежать к ним, распорядиться… Вон как припозднились, какие уже сумерки, им же скорей надо уходить… Где ж это Нюра, у нее для них продукты, что там с хлебом — управились, готов ли?
Мысли Антонины закружились, засновали, она почти бежала, торопясь на шум голосов.
И с каждым ее шагом то, что произошло минуту назад в ее доме, все более расплывалось во что-то зыбкое, наподобие сна, а сам Аверьян, который только что говорил требовал, умолял, — терял свою ощутимость, плоть, становясь как бы чем-то только примерещившимся, причудившимся на короткий миг сознанию…
Рюкзаки, мешки, чемоданы грудой лежали на земле, студенты толпились вокруг ведер с водой, что вынесли им деревенские женщины, в несколько кружек пили воду и никак не могли напиться — истомились от жажды, пока дошли в деревню с тяжелой ношей.
— Вагончик мы закрыли, Антонина Петровна, — доложил пунктуальный Николай Иванович. — Замочек, правда, не совсем исправный, но до утра, я думаю, ничего не случится, а утром вы пошлите закрыть понадежней, все-таки там имущество — скамья, табуретки, двенадцать соломенных матрасов… Топор и котел мы принесли, а бочку для воды закатили под вагончик, прикрыли соломой…
— Хорошо, хорошо, — соглашаясь, кивнула Антонина. — Берите несколько человек, идите получать продукты.
— Уже пошли, Антонина Петровна. За хлебом тоже пошли. Надо бы письменный документик нам, Антонина Петровна… Что рабочее задание выполнено полностью — и так далее… Знаете, придется ведь отчитываться… чтоб никаких недоразумений…
Николай Иванович как-то конфузливо замялся — сам понимал, как мало уместна сейчас эта формалистика. Но и отказаться от нее не мог: как же появиться пред лицом институтского начальства — и никаких оправдательных документов на руках!
— Пишите, я подпишу.
— Спасибо, спасибо, Антонина Петровна!
Николай Иванович кинулся к вещам, к своему чемоданчику, стал торопливо отыскивать бумагу.
И продукты, и хлеб уже несли. Хлеб несли стопами, по пять-шесть караваев друг на друге, едва удерживая их — так велики и тяжелы были они и так еще горячи. Густой, смачный дух ржаного хлеба, разом перебив все запахи улицы, теплой волной плыл на студентов.