Среди ночи мать разбудила Антонину. Как у всех старых людей, сон ее был некрепок и чуток, к тому же долголетняя слепота изострила ей слух, — она-то и расслышала первая низкий, тяжелый гул, слитый из многих отдельных, таких же низких, тяжелых гулов, хотя был он далек и едва проникал в хату, задержанный стенами и стеклом двойных оконных рам.
Антонина, — как спала, в рубашке, накинув только шалевый платок, — вышла из хаты, за палисадник, на самую середку улицы; так, на пустом открытом месте, было лучше слыхать.
Мать определила точно, — гул несло с большака, что проходит в нескольких верстах мимо деревни; большак гудел, скрежетал, словно длинный, чугунный мост; громыхание и скрежет медленно катились влево, в ту сторону, где лежала станция и районный город Ольшанск. Не впервой за последний месяц так гремел и скрежетал среди ночи большак, шли по нему на починку в тыл и передвигались куда-то по приказу командования танки, воинские автомобильные части, тащились скрипучие тележные обозы с эвакуированным людом, целые колонны эмтээсовских тракторов и комбайнов. Но впервые шум на шоссе был таким плотным, густым, осадисто-тяжким и тревожным. Что это — как прежде, работяги-тракторы, отходящие тылы наших войск? Или это прорвались ихние танки? Совсем близко стало до фронта, все могло быть в этой осенней черной ночи…
Антонина, не чувствуя телом холода, вслушивалась, сердце ее ныло, болело от грохота и скрежета, раздиравших ночную тьму. Неизвестность всегда хуже всего; уж лучше бы знать про беду, какая бы она ни была, чем вот так стоять во тьме, на улице деревни, где не осталось мужиков и парней, где всё сейчас только на ней одной, колхозной председательнице, и вот так гадать, думать, теряться в догадках…
Ничего не могли разъяснить Антонине грохочущие в ночи звуки, короткие вспышки пепельно-бледного и розоватого света, возникавшие над горизонтом.
Прозябшая, она вернулась в темную хату. Мать уже не лежала на печи, была на ногах, двигалась осторожно в потемках, что-то делая. Сколько уже лет мать была слепой, пора бы привыкнуть, но Антонина всякий раз как-то заново удивлялась, если мать начинала что-нибудь делать, даже стряпать, в темной хате. Как же без огня-то? Все, зрячая, забывала — на что ей, незрячей, свет!
Мать тихо, вроде бы неспешно, вынимала из укладки вещи, ощупывала, определяла, что взяли ее руки, раскладывала по кучкам.
— Что вы это, мама, зачем? — спросила и тут же, еще до ее ответных слов, уже сама все поняла Антонина.
— А это я — если уходить придется… чтоб не впопыхах… Спать я уже не могу, вот и соберу, сложу, что надо… Зимнее надо взять, валенцы… Ты мешок мне дай, тот, новый, с-под проса. Я в него все зимнее покладу, и будет оно в одном месте…
Антонина с матерью ни разу не говорили прежде, как они поступят, если подойдет фронт. Антонина просто знала, — как нечто такое, что ясно само собой, — что надо будет уходить с последними нашими войсками. Выходит, то же думала про себя и мать. Всегда у нее было так, что она наперед, без открытых слов, готовилась к возможным событиям жизни, почти верно угадывая, какая может выпасть судьба. Все предчувствия своей души она принимала кротко, без протеста, даже если то, что ей виделось впереди, было горьким и страшным. Так, когда отца Антонины поставили председателем артели, а в Моховом, по соседству, раскулаченные подстрелили тамошнего председателя, она и для отца стала ждать скорой и неминуемой беды, и действительно, зимой лошадь притащила в деревню сани с его мертвым телом. Отчего случилась его смерть — так и осталось в неизвестности, хотя районная милиция дознавалась старательно. Может, напали на него по дороге, — было кому напасть, такие тогда были года, немало имелось кругом обиженных, таивших злобу, желавших посчитаться; может, сердце его само остановилось, — оно у него болело иногда, да только полечиться у врачей все ему было некогда, недосуг. Когда потом, года три спустя, на председательскую работу поставили Антонину, мать, вот так же приготовленно, кротко, стала ждать беды и для нее: отплатили отцу — и ей за давние его дела отплатят. Или уж за свое за что-нибудь. Время наступило уже другое, ниоткуда ничего худого ждать было нельзя, напротив — деревенская жизнь ладилась, рос достаток, Антонину ценили — и люди, и начальство, в газетах печатали ее фото, в районном городе, в областном центре на всех совещаниях всегда она сидела в президиумах, а мать все жила со своей молчаливой приготовленностью к худому концу, к беде… Война началась — никто, ни один человек не думал тогда, в те первые дни, что так нежданно совсем обернется, не мы на германскую землю, а они сюда к нам придут, в самую российскую глубь. А мать при первых известиях уже и к такому повороту приготовилась, и ко многим смертям, что понесет простой русский люд, заранее, наперед всех жалея, втихомолку, про себя, оплакивая деревенских мужиков и парней, их семейства, малых детей, которым оставаться сиротами…
— Что вы, мама, так всегда и загадываете на одну плохую сторону! — принималась порой спорить с ней Антонина. Ее сердили вера в приметы, в сны, эти постоянные горестные предчувствия и ожидания матери: если гроза — непременно запалит коровник или конюшню, если где-то открылся коровий мор — значит, и сюда, в деревню, дойдет; счетовода нового в контору приняли — гляди, Тонюша, зорчей, как бы не запутал тебя, в судебное дело не утянул… А если случалось в район или в область с артельными деньгами поехать — тут уж чего только не мерещилось матери: и ножи, и кровь, и непременное убийство…
— Ох, деточка, ты еще мало пожила! — неизменно отвечала мать. — Вот поживи с мое. Радость — она не торопится, схороненная не знай где лежит, а беда — саранчиной тучей летит…
Последняя неделя подтверждала только одно: вот-вот — и фронт будет тут. День и ночь тянулись по большаку подводы с беженцами и пеший люд, — уже не из дальних, незнаемых, а из совсем близких мест: сумских, черниговских, брянских; позавчера и вчера густо повалили военные санитарные фуры с ранеными, прямо из боя, солдатами, армейские зеленые повозки с военным имуществом, в расщепах на дощатых бортах от пуль и осколков. Из райкома секретарь Николай Иванович, хотя и в околичных, намекающих, — нельзя ведь по телефону в открытую, не для всеобщих это ушей, — но все же в достаточно определенных выражениях предупредил Антонину, чтоб колхоз был наготове, ждал сигнала; пока еще не время, но может обернуться и так…