Литмир - Электронная Библиотека

Но последствия распространения такой литературы неоднозначны. Осужденный превращался в героя из-за чудовищности его широко рекламируемых преступлений, а иногда – благодаря утверждениям о его запоздалом раскаянии. Он представал как борец с законом, богачами, сильными мира сего, судьями, полицией и охранниками, с налогами и их сборщиками, и люди легко отождествляли себя с ним. Возглашаемые преступления расширялись, приобретая эпические размеры и представая как маленькие битвы, остающиеся незаметными в повседневной жизни. Если осужденный изображался кающимся, признающим приговор, просящим прощения за преступления у Бога и людей, то он претерпевал очищение: он умирал как своего рода святой. Но и неукротимость претендовала на величие: не сдаваясь под пытками, осужденный выказывал силу, которую не могла сломить никакая власть: «В день казни – это может показаться невероятным – я без тени волнения произнес публичное покаяние, а когда наконец расположился на крестовине, не выказал и признака страха»[110]. «Черный» герой или примирившийся преступник, защитник истинного права или предъявитель несокрушимой силы, преступник, рисуемый в листках, памфлетах, альманахах, дешевых романах под прикрытием морали примера, которому не надо следовать, нес память о битвах и схватках. Одни осужденные преступники после смерти становились едва ли не святыми, их память уважали, могилы чтили[111]. В воспоминаниях о других слава и отвращение не были отделены друг от друга, но сосуществовали еще долгое время в одном «обратимом» образе. Разумеется, в литературе о преступлениях, которая быстро разрасталась вокруг некоторых знаменитых личностей[112], не надо усматривать ни чисто «народное самовыражение», ни согласованную программу пропаганды и морализации, навязанную сверху. Она – место встречи двух целей уголовно-правовой практики, своего рода поле боя между преступлением, наказанием за преступление и памятью о нем. Если этим рассказам, этим правдоподобным повествованиям о повседневной истории позволено печататься и распространяться, значит, от них ожидают эффекта идеологического контроля[113]. Но если их воспринимают с таким вниманием, если они становятся основным чтением низших классов, значит, народ находит в них не только воспоминания, но и точку опоры; не только интерес «любопытства», но и интерес политический. Таким образом, эти тексты могут пониматься как двусторонний дискурс: в сообщаемых фактах, вызываемом ими резонансе, в славе, какую они даруют преступникам, называемым «знаменитыми», и, несомненно, в самих используемых ими словах (надо бы изучить использование категорий, вроде «несчастье» или «мерзость», и эпитетов, вроде «знаменитый» или «жалкий», в таких повествованиях, как «История жизни, великих разбоев и хитрых уловок Гийери с сотоварищи и их жалкого и несчастного конца»[114].

Несомненно, надо сопоставить эту литературу с «эшафотными волнениями», где на теле осужденного сталкивались осуждающая власть и народ – свидетель, участник, возможная и «выдающаяся» жертва казни. В кильватере за церемонией, плохо разделявшей отношения власти и подчинения, которые она стремилась возвести в ритуал, возникало множество дискурсов, продолжающих то же столкновение; посмертное обнародование преступником своего преступления оправдывало правосудие, но и восхваляло преступника. Вот почему реформаторы уголовно-правовой системы вскоре потребовали запрета листков[115]. Вот почему народ обнаруживал столь живой интерес к тому, что в известном смысле играло роль малой и повседневной эпопеи противозаконностей. Вот почему листки утратили свое значение, когда изменилась политическая функция народных противозаконностей.

Исчезли же они, когда появилась совершенно новая литература о преступлениях – литература, в которой преступление прославляется, но потому, что является одним из изящных искусств; потому что может быть делом одних лишь исключительных натур; потому что показывает чудовищность и гнусность сильных мира сего; потому что злодейство – еще один вид привилегированности: от приключенческого романа до Де Квинси[116], от «Отрантского замка»[117] до Бодлера происходит эстетическое переосмысление преступления, являющееся также присвоением преступности в приемлемых формах. По видимости – это открытие красоты и величия преступления, по сути же – утверждение, что величие тоже имеет право на преступление и, даже, что это право становится исключительной привилегией поистине великих. Великие убийства и вообще преступления – не для мелких правонарушителей. Между тем полицейский роман, начиная с Габорио[118], продолжает это первое смещение: благодаря своей хитрости, уловкам и остроумию преступник, изображаемый в такой литературе, делается недосягаемым для подозрений; борьба двух светлых умов – убийцы и сыщика – становится основной формой столкновения. И действительно, мы ушли далеко от повествований о жизни и злодеяниях преступника, где он признавался в совершённых преступлениях и где детально описывалась принятая им казнь: мы перешли от изложения фактов или от признания к медленному процессу раскрытия преступления, от казни – к расследованию, от физического столкновения с властью – к интеллектуальной борьбе между преступником и следователем. С рождением полицейской литературы исчезли не только листки; вместе с ними ушли прославление неотесанного злодея и мрачное превращение его в героя посредством публичной казни. Ведь простолюдин не мог изрекать и отстаивать тонкие истины. В этом новом жанре больше нет народных героев и пышных казней; преступник, конечно, порочен, но и умен; и хотя его наказывают, ему не приходится страдать. Полицейская литература переносит сияние вокруг преступника в иной общественный класс. Тем временем газеты снова берут на себя задачу описывать в серых тонах, в ежедневной хронике происшествий, детали заурядных правонарушений и наказаний. Произошел раскол; народ лишили прежней гордости за преступления; великие преступления становятся молчаливой игрой умников.

II Наказание

Глава 1. Общие принципы наказания

«Пусть наказания будут умеренны и пропорциональны правонарушениям. Пусть смертный приговор выносится только виновным в убийстве. Пусть будут отменены публичные казни, возмущающие человечность»[119]. Во второй половине XVIII века протесты против публичных казней слышатся всюду: среди философов и теоретиков права, юристов, парламентариев; в наказах третьего сословия, среди законодателей ассамблей. Необходимо наказывать иначе: пора положить конец физическому поединку между сувереном и осужденным, прекратить рукопашную схватку мести суверена с затаенным гневом народа, воплощаемую палачом и жертвой. Очень скоро публичная казнь начинает казаться невыносимой. Она возмутительна со стороны власти, прибегающей к тирании, проявляющей необузданность, жажду мести и «жестокое наслаждение наказанием»[120]. Она постыдна со стороны жертвы, которую не просто ввергают в отчаяние, но и принуждают благословлять «небо и судей небесных, покинувших ее»[121]. И в любом случае, публичная казнь опасна, поскольку в ней обретают опору, противостоя друг другу, насилие короля и насилие народа. Власть суверена словно не замечает в этом соперничестве в жестокости вызов, который сама же бросает и который однажды может быть принят: «Привыкнув видеть, как льется кровь», народ вскоре поймет, что «она может быть отомщена только кровью»[122]. В церемониях казни, вмещающих в себя столько противоположных целей, очевидно пересечение чрезмерности вооруженного правосудия и гнева народа, которому угрожают. Жозеф де Местр[123] усматривает в этом отношении один из фундаментальных механизмов абсолютной власти: палач действует как сцепление между королем и народом; причиняемая им смерть подобна гибели крепостных, строивших Санкт-Петербург, невзирая на топи и чуму: она – принцип всеобщности; из единоличной воли деспота она делает закон для всех, а каждое из уничтоженных тел превращает в краеугольный камень государства. Важно ли, что она поражает и невиновных! Реформаторы XVIII века, напротив, изобличают в этом опасном ритуальном насилии то, что с обеих сторон выходит за рамки законного отправления власти: по их мнению, здесь тирания сталкивается с бунтом; они вызывают друг друга. Здесь двойная опасность. Необходимо, чтобы уголовное правосудие прекратило мстить и стало наказывать.

вернуться

110

Жалобная песнь Ж. Д. Лангляда, казненного в Авиньоне 12 апреля 1768 г.

вернуться

111

Так произошло с Танги, казненным в Бретани примерно в 1740 г. Правда, его долгое покаяние по совету исповедника началось еще до вынесения приговора. Нет ли здесь конфликта между гражданским правосудием и религиозным покаянием? На ту же тему см.: A. Corre, Documents de criminologie retrospective, 1895, p. 21. Корр ссылается на Треведи, см.: Trevedy, Une promenade à la montagne de justice et à la tombe Tanguy.

вернуться

112

Р. Мандру называл «двумя великими» Картуша и Мандрэна [Луи Доминик по прозвищу Картуш (1693–1721) – франц. бандит, главарь банды, наводившей ужас на Париж и предместье. Долго уходил от полиции, был арестован по доносу и сожжен заживо в Париже на Гревской площади. Луи Мандрэн (1725–1757) – франц. разбойник. Дезертировал из армии, стал главарем контрабандистов, создал организованную и дисциплинированную банду, совершавшую дерзкие нападения исключительно на налоговые управления и сборщиков налогов. Снискал большую популярность в народе. Был арестован по доносу и казнен. – Прим. переводчика], к ним следует добавить и Гийери (R. Mandrou, De la culture populaire aux XVIIe et XVIIIe siècles, 1964, p. 112). В Англии в той же роли выступали Джонатан Уайлд, Джек Шеппард, Клод Дюваль.

вернуться

113

Издание и распространение альманахов, листков и тому подобное в принципе строго контролировались.

вернуться

114

Такие названия встречаются в сентиментальной литературе не только Нормандии, но и Труа, см.: R. Helot, La Bibliothèque bleue en Normandie, 1928.

вернуться

115

См., например, у Лакретеля [Пьер Луи Лакретель Старший (1751–1724) – франц. юрист. Адвокат в Парижском парламенте, депутат законодательного собрания. Автор трудов о морали и праве. – Прим. переводчика]: «Для удовлетворения мучительной потребности в острых ощущениях, для пущего назидания позволяют ходить этим ужасным историям, народные поэты хватаются за них и возвещают повсюду. Однажды какая-нибудь семья услышит под собственной дверью песнь о преступлении и казни своих сыновей» (Lacretelle, Discours sur les peines infamantes, 1784, p. 106).

вернуться

116

Томас де Квинси (1785–1859) – англ. писатель. Употреблял наркотики, написал «Исповедь английского курильщика опиума», а также ироническое эссе «Об убийстве как одном из изящных искусств».

вернуться

117

«Отрантский замок» (1764) – роман английского писателя Хораса Уолпола (1717–1797).

вернуться

118

Эмиль Габорио (1832–1873) – франц. писатель. Автор имевшего большой успех и изобиловавшего неожиданными поворотами детективного романа «Дело Леружа», а также множества других произведений в том же духе.

вернуться

119

Так в 1789 г. Министерство юстиции резюмирует общую мысль наказов и пожеланий третьего сословия относительно жестоких публичных казней. См.: Е. Seligman, La Justice sous la Révolution, t. I, 1901; A. Desjardin, Les Cahiers des États généraux el la justice criminelle, 1883, p. 13–20.

вернуться

120

J. Petion de Villeneuve, Discours à la Constituante, Archives parlementaires, t. XXVI, p. 641.

вернуться

121

A. Boucher d'Argis, Observations sur les lois criminelles, 1781, p. 125.

вернуться

122

Lachèze, Discours à la Constituante, 3 juin 1791, Archives parlementaires, t. XXVI.

вернуться

123

Жозеф де Местр (1753–1821), граф – франц. политический деятель, писатель и философ. Член Савойского Сената, впоследствии – посланник Шарля Эммануэля в Санкт-Петербурге, где сдружился с Александром I. Убежденный противник Революции, свои монархические настроения и приверженность к папской власти утверждает в «Соображениях о Франции» и в трактате «О папе».

18
{"b":"98365","o":1}