Аля решительно всех поражает своей взрослостью, строгостью, неулыбчивостью. К Андрюше она прохладна, Пра боится. Слушается только меня, — без меня ни за что ни с кем не поздоровается.
Меня убивают Пра и мать Оболенской,[257] вздыхающие над Алиной худобой и умоляющие меня раскармливать ее. Вчера я попробовала, и кончилось бледностью, вялостью и, наконец, Фридрихом.[258] — „Давайте ей конфет, шоколада, сахара!..“ — Точно ей пять лет! Вчера ей исполнилось 1 г. 9 мес.
Няня у нее веселая, хорошенькая, вполне надежная, но я за ней всё время гляжу. К тому <же> Аля — воплощенное благоразумие: боится всего, что не корова, лошадь, собака и кот, — даже Божьей коровки. В море не лезет, — наоборот, при виде его торопливо шепчет: „Пи идем“, — только от нежелания и страха. — Странный эффект! Аля душой и телом — маленький грустный ангел. Только со мной Аля весела и то к<а>к-то странно, солидно. Только меня целует сама, только меня боится. Когда что-н<и>б<удь> натворит — бросит ли куклу на пол, или даром попросится, сама идет в угол и плачет, без малейшего моего слова, и не выйдет оттуда, пока не скажешь: „Ну, иди!“ Страшно любит пение: всё бросает, даже сухарик, и слушает, раскрыв огромные глаза. Когда кончишь: — „Еще, паята!“ (пожалуйста). Сама петь стесняется, т<а>к же, к<а>к смеяться, — насильно сжимает губы. Больше всех игрушек любит мои кольца и браслеты, любит душиться. Это всё может показаться тенденциозным, но всё это — правда.
Сережа 5-го выдержал историю — пишет, что „позорно“ — и то слава Богу! Ему еще осталось 4 экз<амена>:
9-го — латынь
12-го — Закон Божий
13-го — Физика
14-го — франц<узский> и нем<ецкий> яз<ыки>. И всё! Потом мы м/ б/ все с детьми поедем в Шах-Мамай.[259]
Лидия Антоновна глубоко-очаровательна: женственна, чутка, нежна. С<ережа>, Ася и я с ней в большой дружбе. Мика нас очень любит, это настоящий „Ми-иша“, круглый, тяжелый, ласковый. Ириночка — прелестный, необычайный ребенок и хороша на редкость. Есть еще двухлетняя Таня[260] — тоже медведик — пожирает порцию двух взрослых людей. У нее редчайший слух. Весной — ей еще не было двух лет и она еще не говорила — она уже пела около 50-ти песенок без малейшей ошибки и отбивала такт своим копытом. На вид ей 4 года.
Если поедем в Шах-Мамай, то пробудем там дней 5, Сережа немного отойдет и затем числа 20-го, 21-го поедет в Москву. Относительно его лечения — ни он, ни я ничего не знаем. Пусть московские д<окто>ра — и лучше два, чем один — его внимательно осмотрят и решат, куда ему ехать. У него затронута одна верхушка, неправильное сердце (т. е. деятельность) и что-то с желудком. Всё это надо лечить сразу: для легких — воздух, для сердца — м<ожет> б<ыть> души, или еще что-нб., для желудка — диэта. Хорошо, если бы Вы у кого-н<и>б<удь> узнали, кто к концу июня из хороших д<окто>ров будет в Москве. А то на С<ережу> нечего надеяться! Не пугайтесь: ничего ужасного с ним нет, но всё расшатано. Я очень счастлива, что он всё-таки кончил. Это его грызло и вредило ему больше, чем казалось. Теперь он почувствует себя свободным и будет лечиться. Он очень оскелетился, но не т<а>к сильно, к<а>к мог бы, — мы все еще удивляемся. Подумайте, три месяца умирать от сна и выдержать 25 экз<аменов>, если не больше! Его аттестат зрелости — прямо геройский акт.
Стихи С<ереже>
Нет, я пожалуй странный человек,
Другим на диво! —
Быть, несмотря на наш XX век,
Такой счастливой!
Не слушая речей <о тайном сходстве душ,>
Ни всех тому подобных басен,
Всем объявлять, что у меня есть муж,
Что он прекрасен.
Т<а>к хвастаться фамилией Эфрон,
Отмеченной в древнейшей книге Божьей,
Всем объявлять: „Мне 20 лет, а он —
Еще моложе!“
Я с вызовом ношу его кольцо,
С каким-то чувством бешеной отваги.
Чрезмерно узкое его лицо
Подобно шпаге.
Печален рот его, углами вниз,
Мучительно-великолепны брови.
В его лице трагически слились
Две древних крови.
Он тонок первой тонкостью ветвей,
Его глаза — прекрасно-бесполезны —
Под крыльями раскинутых бровей —
Две бездны.
Мне этого не говорил никто,
Но мать его — магические звенья! —
Должно быть Байрона читала до
Самозабвенья.
Когда я прочла эти стихи и кто-то спросил Макса, понравилось ли, он ответил: „Нет“ — без объяснений. Это было первое нет на мои стихи. Поэтому мне хотелось бы знать и Ваше, и Лилино, и Петино мнение.
Сейчас гроза. Страшный ливень. Где-то Кусака? У меня сегодня болит шея, к<отор>ую за ночь отдавил Кусака. Это его обычное место. Душно, спихнешь, в ответ: „Мурры“ (полу-мурлыканье, полумяуканье) и он снова a la lettre[261] на шее.
Он — совсем человек, такой же странный кот, к<а>к Аля — ребенок.
Стихи Але
Ты будешь невинной, тонкой,
Прелестной и всем чужой,
Стремительной амазонкой,
Пленительной госпожой,
И кудри свои, пожалуй,
Ты будешь носить, к<а>к шлем.
Ты будешь царицей бала
И всех молодых поэм.
И многих пронзит, царица,
Насмешливый твой клинок,
И всё, что мне только снится,
Ты будешь иметь у ног.
Всё будет тебе покорно,
И все при тебе — тихи,
Ты будешь к<а>к я, бесспорно,
И лучше писать стихи…
Но будешь ли ты — кто знает?
Смертельно виски сжимать,
Как их вот сейчас сжимает
Твоя молодая мать…
5-го июня 1914 г., Коктебель,
Але 1 г. 9 мес. ровно.
Вера, где Лососина и почему ничего не пишет? Если напишет до Сережиного отъезда — пришлю ей какой-н<и>б<удь> подарок. Вам уже он обеспечен.
Пока всего лучшего, пишите о Пете и передайте ему эту записочку.[262] Как его адр<ес>?
Целую Вас и Лососину. Пишите.