Одни сотрудники под влиянием речи Спазмана краснели и клонили головы, другие бросали в сторону Облавиной прямые, жгучие взгляды, а третьи, и таких было больше всего, с той или иной степенью удовольствия усмехались. Еще вчера, сегодня, казалось, что Облавина всемогуща, что она может едва ли не больше самого Спазмана, а главный доктор при ней не очень-то и нужен, как некий символический король, и вот… она сидела, закрыв окольцованными руками горячее от срама лицо, немного разведя колени, не сходящиеся от полноты расплюснутых ляжек, и чуть не плакала. Зато укромно торжествовала неожиданно вознесшаяся Голодова. Иерархический калейдоскоп изменил свой причудливый рисунок.
Как только процедуры завершились и пациенты приняли вечернее питание – клейкую полезную кашу и коричневый сладкий кипяток – покой преобразился. Все вдруг заспешило, заговорило и захохотало. Заходили какие-то люди с вороватыми взглядами и свертками под мышкой, завизжали девицы. Отовсюду потянуло жареным и спиртным. Весь мутно освещенный зал покоя переполнился людьми, словно выползшими из-под коек, и разбился на независимые, иногда дружественные, а иногда и враждебные человеческие кучки, огороженные незримой стеной общности.
Не осталось и следа от унылого безлюдия дневных, так называемых
"мертвых" часов и бледного возбуждения, предшествующего процедурам.
Соседи Теплина расположились у подножия колонны, на подстилке прикованного "буйного", фамилию которого Алеша забыл и время от времени зачем-то пытался вспомнить, прерывая чтение. На подстилке сидели Арий, отчего-то не желающий выказывать знакомства с Алешей и сердитыми взглядами предупреждающий попытки его возобновления в изменившейся ситуации, розовый, пухлый, словно печеный Трушкин, лишившийся к вечеру своей жалкой робости, но приобретший взамен неприятную привередливость и заносчивость, и, разумеется, сам хозяин подстилки, буйнопомешанный по фамилии (вспомнил-таки) Голубев.
Последний произвел на Алешу, насколько можно было судить со стороны, вполуха и вполглаза, самое симпатичное впечатление.
Он выполнял роль миролюбивой хозяйки дома при двух обременительных, не совсем пристойных, но неизбежных гостях, все время что-то подливал, подкладывал и пододвигал, а также менял темы разговоров, как нарочно, съезжающих в опасные направления. Алеша вспомнил его аттестацию Арием: "Никакой не буйный, а милейший человек".
– Ну, – Голубев поднял сметанную баночку, служившую стаканом, – за то, чтобы нам всем выйти отсюда нормальными людьми. – И застенчиво улыбнулся.
Сотрапезники тупо чокнулись толстым стеклом, но, как это нередко бывает, не успели выпить, потому что говорливый Арий, повинуясь своей натуре, не смог не развить тоста.
– А я предлагаю другое: чтобы нам всем как можно дольше не выходить отсюда, – сказал он и направил в сторону Алеши сердитый взгляд, авансом предупреждая его возражения.
– Это как же? – покряхтывая от неудобства позы, вступил Трушкин.
– Голубев нам желает, чтобы, дескать, поскорее выкарабкаться отсюда, а ты, ровно как назло, желаешь нам всем напоперек?
– Зла вам пожелал не я, Анастасий Степанович, а Голубев, который ляпнул такую вещь, – быстро возразил Арий.
Голубев только улыбнулся, теперь уязвленно, да покачал опущенной головой, издавая звон шейной цепи. Трушкин поставил на стол-подстилку свой стакан-баночку, нарушив регламент пьянства.
– Мне Евсей Давидович давеча обещал повысить умственный балл, понизить этим головное давление и выпустить нормальным человеком на все четыре стороны, а ты, как назло, нам желаешь, чтобы я вечно здесь, пожилой человек с головными болями, заучивал и пересдавал окаянного Гегеля вдоль и поперек? Отвечай, молодой человек.
– Да, именно этого я желаю как гуманист, – ответил Арий со всей военной твердостью.
– Да нет же, просто хотел намекнуть… – начал терпеливый
Голубев, но Трушкин – и откуда взялась прыть? – уже выпил содержимое баночки, уже вскочил на ноги и перешел в отдаление, закусывать и переживать.
Арий насупился, чувствуя и не признавая свою вину.
– Что же ты так? – мягко попенял ему Голубев. – Ведь нам еще маяться и маяться вместе.
– А что же он сам? – сварливо возразил экс-офицер. – Деньги он сдавал? Харчи приносил? И так же в прошлый раз. А еще спорит со мной.
– Но ты-то, Арий, тоже не совсем прав. Как можно лишать человека, какой он ни есть, права на нормальность?
– А как можно лишать его права на жизнь?
– Но надо же надеяться!..
– Не надеяться, а бороться.
– Ну борись.
– Ну надейся.
Голубев поднял с центра самобранки массивную трехлитровую банку с зеленоватой колыхающейся жидкостью и осторожненько, чтобы не пролить, наполнил ею баночки себе, Арию и Трушкину, который успел незаметно вернуться и протягивал руку с баночкой наравне со всеми.
Алеша перевел внимание, никак не желающее задерживаться на чтении, на другие группировки, далеко не такие благопристойные. В центре зала, где происходила массовая оргия самых буйных мужчин в возрасте от семнадцати до сорока с лишним лет, из тех, что при малейшем опьянении преображаются в боксеров и борцов, уже разворачивался боевой турнир. Тесный круг участников, каждый из которых держал в руке недопитую баночку, или недоеденную закуску, или недокуренную папироску, перемещался по всему покою, бесцеремонно потесняя то одних, то других, то третьих отдыхающих, наступая на чужую пищу и постель, по мере того как в середине круга происходила борьба: взлетали ноги и руки, конвульсировали зажатые тела, раздавались покряхтывания, сдавленные ругательства и другие звуки мужской потуги. Какой-то коренастый, в клетчатых не по форме брюках забарывал всех по очереди более-менее быстро и легко, иногда по нескольку раз.
В укромном месте под лестницей сошлись картежники, которых было едва ли не больше, чем борцов. Картежники, такие же шумные и непристойные, хотя и куда более неприступные, чем борцы, были тоже окружены зрителями, ожидающими своей очереди или просто проводящими время. При этом, как бы далеко ни заходили бесчинства борцов, они в ослеплении своего буйства все же не смели задеть священного круга игроков, что ясно указывало на иерархию.
Были еще кружки зрелых спорщиков, которые обсуждали вопросы политики, снабжения и медицины, вытекающие из средств клинической информации, и лгунов во главе какого-нибудь одного бесперебойного импровизатора, и наркоманов, священнодействующих со своими препаратами, шприцами и венами, и, если походить по просторному залу и его бесчисленным закоулкам, возможно, и еще кто-нибудь. Незаметно было только тех пожилых женщин в пестрых халатах, старых шаркунов с вытянутыми коленями порток и детей, которые днем казались большинством. Похоже было, что орда свирепых варваров заняла помещение, изгнав его мирный, скучный народец. В слезоточивом воздухе, проницаемом воздушными ключами сквозняков и волнами необъяснимой вони, носился сплошной гомон голосов, среди которых вдруг падал грубый мужской бас или взлетал девичий взвизг. Какие-то двое уже сидели на койке Теплина, оттеснив его к самому краю и загородив весь свет, и молча резались в шашки. В промежуток между их пижамными спинами виднелась койка той бойкой рыжей девушки, Марфы, которую Алеша приметил с утра. Из-под простыни торчала только ее взлохмаченная голова с приоткрытым ртом и прикрытыми глазами. Кто-то закутанный простыней навалился на девушку и ритмично скрипел визгливой конструкцией койки, как бы испытывал ее на прочность.
Иногда Марфа мучительно улыбалась, показывая желтоватые неправильные зубы, покашливала и облизывалась. Теплин аккуратно закрыл книгу, заложив ее клочком газеты на месте прерванного чтения, встал и потянулся. Спать было рановато.
Сливочная Луна напоминала прорезь в черной драпировке, отделяющей затемненный мир от режущей яркости остального белого света, а звезды лучились, как отверстия, пробитые мелкими гвоздиками в этой глухой драпировке. Впервые в жизни Теплин заметил, что на Луне, как на астрономической иллюстрации, действительно видны пупыри кратеров, извилины каналов и еще какие-то голубоватые затенения и выемки, среди которых, как ему показалось, даже кишат какие-то чертики – местное население. Это открытие нисколько не обрадовало Теплина.