Мария потрясла в огне щипцами, и чудесное полено, красное и серое, рассыпалось искрами.
— Так хорошо, — сказала Сабина.
И пока Мария устраивалась и протягивала к огню ноги, она растянулась на длинном диване.
— Бог знает, что они сейчас делают! — воскликнула она. — Любят ресторан, это их веселит, как странно! Гораздо спокойнее обедать дома, не задеваешь все эти чужие жизни. Мне лучше, — продолжала она, уходя в подушку, словно ища защиты и заботясь о себе, — мне лучше совсем не знать, что есть другие.
— Жером и Пьер — милые, — сказала Мария, глядя в огонь и развлекаясь движениями положенного ею полена.
Сабина ответила рассеянно и с большими перерывами:
— Да… Жером мне не нравится… У него очаровательный голос…
И как бы внезапно вспомнив:
— Ты видела, — продолжала она, смеясь, — как я попросила его не курить. Это с моей стороны было безумием, но после этого он мне показался уже менее неприятным. Любопытно, что люди сразу становятся немножко дороже, как только начнешь о них заботиться, прикоснешься к их жизни.
— А Пьер, — перебила Мария, — ты его любишь?
— О, да, у меня к нему большая дружба, он по-настоящему умен и так удивителен со своей раздражительностью, отсутствием памяти, с этими страстями. Бог весть, где и с кем. И минутами это забвение всего, помещичий вид…
— Он верный друг, — отчетливо подтвердила Мария.
— Особенно для тебя и Анри, которые его так давно знаете.
— Все же, — возразила Мария, — вы с ним как-то всегда во всем сходитесь, вы всегда заодно против Анри, когда говорите о политике.
— Да, правда, я схожусь с ним во многом, — ответила г-жа де Фонтенэ, — но не в беседах о жизни, о грусти, о слабости, о раздражении, о скверном настроении. Он всегда доволен, я люблю, когда жалуются.
— А когда жалуются, злое ты существо, — перебила молодая девушка, — когда жалуются, как, например, эта старуха, г-жа Мартэн, у которой умер сын и которая приходила к тебе плакать, — ты бледнеешь, тоже начинаешь плакать, два дня выбиваешься из сил, а на третий говоришь мне: «Мария, поди к ней ты, я больше не могу. Эти несчастные — ужасны, это меня убивает». Скажи, что ты этого не говорила!
— Я должна была так сказать, — задумчиво и грустно ответила Сабина. — Когда больше нет сил, от всего ограждаешься, даже от доброты, это-то и ужасно…
— Но тебе гораздо лучше, — продолжала Мария, в умилении и отчаянии взяв руку Сабины и прижимая ее к щеке.
— Да, милая, мне может быть лучше, а ты, ты, деточка, — воскликнула Сабина, целуя Марию, ибо нежность к ней всегда вызывала в ней сильнейшую ответную, — ты ведь довольна, правда, чего ты хочешь? У тебя все, чего хочется?
И прибавила тише:
— А любовь?
— Все по-прежнему, — весело ответила Мария, — никого не люблю, а тех, кто меня любит, жалею, — вот и все… Скоро опять начнутся вечера, мне даже не хочется бывать, мама устает, а я не веселюсь. Всех этих молодых людей я знаю и, наверное, даже к ним несправедлива, не могут же они, в самом деле, быть так глупы, как я думаю. Есть же у них дом, письменный стол, какая-нибудь книга, какая-нибудь работа, подписывают же они свою фамилию — ну, под письмом или счетом, — есть же у них какая-нибудь жизнь, а именно этого и невозможно себе представить, когда на них смотришь.
— Ты думаешь, — сказала Сабина, — что у них только и жилища, что фрак и перчатки, и что это тоже их библиотека?
— Вот именно, — смеясь призналась Мария, — совершенно точно. И, видишь ли, поэтому я и жду чего-то совсем удивительного, чего никогда не будет: кого-нибудь, вроде Филиппа Форбье, о котором всегда говорят Анри и Пьер.
— Да, — произнесла Сабина, — какой он, этот Филипп Форбье?
— Правда, ты его не видела? — удивилась Мария. — Он почти нигде не бывает, и к нему тоже не ходят, чтобы ему не мешать. Анри видится с ним не каждый год.
— Но, что он, собственно, — продолжала Сабина, — химик, философ, математик?
— Все вместе, — сказала Мария, — он пишет книги, читает лекции, кажется, немножко занимается ваянием. Он старше Анри, они когда-то встретились в комитете какого-то научного общества; Филипп Форбье был уже женат, у него было двое детей. Впрочем, — произнесла она уже быстрее, возвращаясь к их первому разговору, — если я не выйду замуж, это тоже хорошо; я совсем не несчастна; разве в самом деле необходимо выйти замуж? Непременно любить кого-нибудь и чтобы тебя любили?
— Но в этом, в твои годы, вся мечта, вся надежда, — ответила, оживляясь, Сабина, — а когда этого больше нет, когда проходит старость, надо уйти из жизни, если хватит смелости, потому что все кончено…
Обе молчали; потом поболтали еще о разных вещах.
Но Сабина, истомленная, думала о себе.
Думала о своем грустном и легком существовании, о своих ребяческих горестях, о радостях, которые ей давали уют и отдых, о радостях удовлетворенного тщеславия, о своей безмятежной нежности к Анри, и, совсем устав, вздрагивая у потухающего огня, уже укачанная сном:
— Знаешь, Мария, — сказала она, — о том, о чем мы сейчас с тобой говорили, мне кажется — ты права, любовь совсем уже не так много значит в жизни…
III
Зима с ее радостями холодов и затворничества прошла потихоньку, и в должный срок вернулась весна, сначала нечувствительная, с прежним холодом и новым теплом. Потом начались апрельские дни, с их резкими потоками желтого солнца и долгими белыми сумерками.
Сабина несколько изменилась. Она стала сильнее и живее и как-то вся расправлялась, вдыхая в себя новое время года.
Нрав ее делался ясным и простым. Она чем-то занималась, обращала внимание на других. Появилась также внезапная жажда развлечений, появились нежные и детски-сентиментальные желания.
Она говорила мужу:
— Сегодня мы пойдем в театр, вдвоем — вы и я, а Марии не скажем.
В другой раз она заставляла Анри стоять с ней вечером под луной у окна и, прильнув головой к плечу мужа, в позе томления и вздоха, пыталась, чтобы и он, как она, почувствовал смутную грусть.
И, упорствуя в желании видеть его подобным себе, говорила:
— Чувствуете ли вы, что вечер сегодня цвета молчания и дыма, — того дымного неба над полем битвы, как в панорамах. Это так грустно, и я это обожаю.
И прибавляла: «Когда все так прекрасно вокруг, как сейчас, мне хочется плакать, — а вам?»
Ему — нет. Он ласково говорил ей, что она сумасшедшая, что она простудится, что она читает слишком много пустяков, что он ее очень любит, что она это отлично знает, что ей пора спать.
Сабина, упорно требовавшая нежности, сердилась, молчала в течение нескольких дней и вдруг неожиданно появлялась — снова сентиментальная — в библиотеке, где работал Анри. Она нарочно для него приколола к платью цветок, который снимала и давала ему.
Она садилась рядом с ним и мечтала о будущем.
Мечты, где они всегда были вдвоем — только он и она: на лодке, где-нибудь на Северном море, под Эльсинором; или на холмах Италии, взрытых длинными корнями маслин; или в каком-нибудь уголке Франции, в белом домике с балконом в розах, белым гравием и фонтаном.
Он отвечал, занятой и счастливый, одной рукой беря ее за шею, другой — держа книги:
— Ты хочешь слишком многого зараз, это не практично, но очень мило, — добавлял он, целуя ее.
Она продолжала, почти плача от избытка нежности:
— Разве вы знаете, как я вас люблю и как я вам отдаю все свое прошлое? Я иду к вам из самой глубины моего детства, почему вы меня не хотите, милый?
Он удивленно смеялся:
— Я тебя не хочу, Сабина? По-моему, ты сходишь с ума. Это я тебя люблю и всегда любил гораздо больше, чем ты меня.
— Почему же ты тогда все время занят и почему тебе никогда не грустно? — вздыхала она.
— Но зачем тебе непременно надо, чтобы мне было грустно, — теперь, когда ты совсем здорова, когда ты скоро сможешь жить, как все, интересоваться чем-нибудь, заниматься и, может быть, — ты увидишь, какое это тебе будет счастье — может быть, сможешь иметь сына, который тебя утешит в потере девочки.