Г-жа Фонтенэ, в шумном и свободном домашнем платье, легкая тяжесть которого, казалось, давила ее, так ее нежное и усталое тело легко сгибалось к вечеру, — поднялась в мастерскую, где Анри и Пьер сидели, куря, за чаем; только что пришедшая Мария сидела в качалке, покачиваясь и тихонько слушая.
— Что вы сегодня делали? — спросила Сабина Пьера, наливая себе чашку чая и как бы думая о том, что говорить.
— Почти весь день провел в Лувре, — ответил он, обеими руками разглаживая волосы, как это делают после буйного волнения. — Было великолепно. Ах, дорогой, Винчи! — прибавил он, беря Анри под руку.
И, произнося это, он глядел такими глазами, что те, к кому он обращался, невольно созерцали то же, что он. И сразу, круто он обрывал свое волнение, возвращался к обычному веселью, как если бы высокие напряжения мечты не годились для жизни.
— Вот Жером идет, — сказала Сабина, заслышав шаги по лестнице.
Дверь открылась, и вошел Жером Эрель. Он сосредоточенно и без улыбки поздоровался со всеми, считая, что вежливость несет в себе торжественность и глубокомыслие.
Молодой человек, таким образом вошедший к своим друзьям, был отдаленным родственником Анри; мать его, роднившая его с семьей де Фонтенэ, увлеклась одним польским музыкантом французского происхождения — Жаном Эрель, вышла за него замуж, несмотря на сопротивление родителей, и поселилась с ним в Польше. У нее от него был сын, у которого с детства открылся музыкальный дар.
Она умерла к его двадцатому году. Молодой человек, оставшийся без средств, подумал было об уроках музыки; но болезненное душевное тщеславие, прирожденная и острая наклонность к изяществу и безделию слишком затруднили ему этот заработок. Тогда он стал сочинять, был благосклонно встречен полюбившим его русским светилом и, получив к двадцати трем годам небольшое денежное наследство от одной из сестер отца, поехал в Париж, где его дружно встретили и окружили г. и г-жа де Фонтенэ.
Г. де Фонтенэ позаботился о том, чтобы ввести его в круг музыкальных знаменистостей, с которыми он пожелал познакомиться. Он работал, сочинял искусную и новую музыку, был очень предан г. де Фонтенэ.
Удовлетворенность самим собой, своей наружностью была озабоченной и не располагала к нему.
Г-жа де Фонтенэ предложила ему чашку чаю, которую он принял молча. Пьер Баланс кричал, горячился из-за революции, Анри объяснял, что можно было сделать ее иначе. У него была мания переоценивать явления, уже совершившиеся. Сабина удостоверялась в том, что шум, который они вдвоем производили, споря, не мешал ей ни о чем не думать. Мария переносила взгляд с одного собеседника на другого, боясь ошибиться, выбрав одно из мнений.
Затем, желая быть вежливой, Сабина подошла к Жерому, рассеянно с ним заговорила; в его первые посещения она старалась беседовать с ним о его замыслах, карьере, чтобы заинтересоваться ими; она ими не интересовалась.
Этот молодой человек ей не нравился.
Хотя он и выглядел скромным и сдержанным, все же казалось, что речи окружающих не производят на него ни малейшего впечатления, не проникают в его мысли и не меняют их.
Г-жа де Фонтенэ чувствовала, что его не удивляет.
Она и не желала его удивлять, но ей бы хотелось, чтобы это сделалось незаметно для нее, само собой; она привыкла слышать от окружающих: «Вы, сударыня, не то, что другие».
Она видела, что он занят собой, и оставила его в покое.
— Пусть теперь Жером нам что-нибудь споет, — воскликнул Пьер. Он не переубедил Анри насчет Мишле, историка, и с трудом душил свое недовольство.
Собрания у г-жи де Фонтенэ всегда кончались всеобщим желанием послушать пение молодого человека, но Жером Эрель не сдавался и находил предлог для вежливого ухода.
На этот раз он смирился.
Он взял папироску, зажег ее, положил на дерево рояля и стал играть.
Вокруг него молчали, каждый искал себе уютное положение для забвения и мечты.
Анри, не любивший музыки, брал какую-нибудь книгу, читал, не испытывая волнения от звуков, наполнявших комнату словно нежной молитвенностью и ладаном.
Жером в это мгновение играл и пел, слегка приподняв лицо, стараясь вспомнить слова, плохо державшиеся в памяти. Неуверенно блуждая по клавишам, он пел одну из восхитительных мелодий Форе.
Бледное лицо его из-под темно-белокурых волос с золотыми прожилками отражало волнение и тонкий восторг.
Он пел, и музыка, смешиваясь со словами, расцветала, чувственная и алая, как цветок, рожденный из крови.
Он пел, и это было, как легкая рана, откуда бы полился прозрачный и сладкий сок.
«Les roses d’isaphan…» — вздох вырастал, возносился, начинался вновь, «dans Leurs gaines de mousse…»[1] — еще раз вдыхалось и выдыхалось сладкое томление, «les jasminis de Mossoui, les fleurs d'oranger»[2] — склоненная и длительная нота дрожала, как палец, упертый в блаженное рыдание…
О, благоухание! О, опьянение! О, разбитый флакон Востока! О, раздавленные цветы магнолий, чей запах, умирая, убегает и плачет!
Весь воздух в комнате дрожал.
«Ах! — думала Сабина. — Музыка, музыка! мужчина и женщина — такие жалкие, любовь — такая невозможная, все вокруг нас такое грустное и низкое, — и музыка, дающая им во сне эти лучезарные тела, эти страдальческие, нежные рты, эти взгляды, более красноречивые и близкие, чем руки вокруг запрокинутой шеи… Господи! — думала она, — как это больно, и откуда это вечное смутное ожидание поцелуя?.. Может быть, любовь — только большая жалость друг к другу тех, для кого музыка, стихи и вся красота — такое отчаяние…»
Жером встал и закрыл рояль. Было поздно, он собирался уходить. Он взял еще одну папироску. Он кашлял. Он взял ее в рот и зажег.
Сабина удержала его за руку:
— Оттого вы и кашляете, — сказала она, — вы все время курите. Не курите.
Она смеялась удивлению Жерома и собственной короткости, которой сама не ожидала.
И прибавила, слегка смущаясь:
— Ну да, ведь вы поете и это вам вредно.
— Ох! — смеясь воскликнул Пьер. — Уж эти мне музыканты! Все-то о них заботятся, вот счастливые! Во всяком случае, Жером, будете ли вы курить или нет, идемте. Я думаю пообедать на бульваре, это вас устраивает?
— Вполне, — сказал Жером. — Анри, почему бы вам не пойти с нами? Повеселились бы вместе?
— А дамы? — сказал Пьер с намеренно-смешным жестом, долженствующим изобразить воспитанность и сожаление.
— И дамы, конечно, — суховато ответил Жером, не допуская даже шутливого замечания, касающегося его вежливости.
— Что же, идемте? — спросил Анри, глядя на жену и сестру и в полной готовности сделать то, что им будет угодно.
— Идем? — сказала Мария, повернувшись к Сабине. И Сабина в затруднении не знала, что сказать. Она взвешивала оба желания и никак не могла решиться.
— Ну, реши, — настаивал Анри, — видишь, они нас ждут, а тебе еще нужно одеться.
— Тогда я останусь, — ответила она, направленная нетерпением Анри, — я устала и пообедаю с Марией. А ты иди, — ласково обратилась она к Анри.
— Хорошо, — воскликнул Анри, — все теперь? Тогда, — до свиданья.
— До свиданья, — ответила молодая женщина, — до свиданья, Пьер, до свиданья, Жером.
— Теперь давай обедать, — сказала Сабина, взяв Марию под руку и увлекая ее вниз по лестнице в столовую.
Они быстро покончили с обедом, любя сидеть за столом лишь за неимением более сильных удовольствий. На этот раз их ждала непринужденная и горячая беседа.
Они устроились в маленькой гостиной, рядом со столовой; обои цвета увядших роз; кресла времени Людовика XV с переплетенными на вершине их мягких выгибов двумя деревянными цветами; зеленые лаковые часы с крупными цифрами, — все это поселяло здесь тайную сладость XVIII века.
— Задернем занавески, — вздохнула г-жа де Фонтенэ, опечаленная мыслью о темной и холодной ночи, прильнувшей к окну, — и поправь полено, Мария, а то камин сейчас задымит.