Подстрекаемый своими товарищами, кроме Рекуца, на котором не тяготела невинная кровь, он все более и более разнуздывал свои дикие наклонности.
Теперь он собрал свой сброд, чтобы его отправить в Кейданы. Когда они остановились перед домом в Водоктах, панна Александра даже испугалась, увидев их в окно. Каждый из них был вооружен по-разному: одни — в отнятых у неприятеля шлемах, другие — в казацких шапках, иные в полинявших бархатных кафтанах, в тулупах, с ружьями, луками или бердышами, на лохматых лошадях в польской, московской и турецкой сбруе. Она успокоилась лишь тогда, когда в комнату вбежал веселый и оживленный, как всегда, Кмициц и стал целовать ее руки.
Она хоть и решила встретить его холодно, но не могла скрыть своей радости. Может быть, в этом случае играла роль и женская хитрость. Она должна была рассказать Кмицицу о своем столкновении с его товарищами и потому хотела его задобрить. Впрочем, он приветствовал ее так искренне и с такой любовью, что если и осталась в ее сердце еще капля недовольства, то она должна была растаять, как снег на огне. «Он любит меня — в этом нельзя сомневаться», — подумала она.
А он говорил:
— Я так по тебе стосковался, что готов был сжечь всю Упиту, лишь бы скорее вернуться к тебе. Пусть они пропадут, эти лапотники.
— Я тоже очень беспокоилась, как бы там не дошло до битвы. Слава богу, что вы приехали.
— Какая битва! Солдаты потрепали малость лапотников.
— Но вы их усмирили?
— Я сейчас тебе все расскажу, мое сокровище, как все было, дай мне только сесть, я очень устал. Как тепло, как хорошо в этих Водоктах, совсем как в раю. Я хотел бы здесь сидеть всю жизнь, глядеть в эти чудные глаза и… но не мешало бы выпить чего-нибудь теплого, на дворе изрядный мороз.
— Я велю согреть вам вина и сама принесу.
— Дай и моим висельникам бочонок водки и прикажи их пустить в сарай, пусть они обогреются хоть около скотины, а то они совсем окоченели.
— Я ничего для них не пожалею, ведь это ваши солдаты.
Сказав это, она так улыбнулась, что у Кмицица сердце забилось от радости, и выскользнула, как кошечка, чтобы сделать нужные распоряжения.
Кмициц ходил по комнате и, то поглаживая свои кудри, то покручивая усы, обдумывал, как ему рассказать о том, что произошло в Упите.
— Нужно сознаться во всем, — пробормотал он, — делать нечего. Пусть товарищи смеются, что я под башмаком.
И он снова начал ходить по комнате и обдумывать, но наконец ему надоело так долго оставаться одному.
В это время казачок внес свечи, поклонился в пояс и вышел, а следом за ним вошла и молодая хозяйка, с блестящим цинковым подносом в обеих руках, на котором стоял горшочек с дымящимся венгерским и резной хрустальный стакан с гербом Кмицицев. Старый Биллевич получил его когда-то от отца Андрея в память своего пребывания у него в гостях.
Увидев хозяйку, Кмициц подбежал к ней с распростертыми объятиями.
— Ага, — закричал он, — обе ручки заняты, теперь ты не вырвешься у меня. И он нагнулся через поднос, а она отвернула свою русую головку, защищенную только паром, выходившим из горшочка.
— Да перестаньте же, я уроню поднос.
Но он не испугался этой угрозы, а потому воскликнул:
— Клянусь Богом, можно с ума сойти от таких прелестей!
— Вы уж давно с него сошли. Ну садитесь, садитесь. Он повиновался, а она налила ему в стакан вина.
— Говорите теперь, как вы судили в Упите виновных?
— В Упите? Как Соломон.
— Ну и слава богу! Мне бы хотелось, чтобы все в окрестности считали вас человеком степенным и справедливым. Ну рассказывайте, как все было…
Кмициц хлебнул вина и начал:
— Я должен рассказать все по порядку. Дело было так: мещане, во главе с бургомистром, требовали бумаги от великого гетмана или от пана подскарбия[4]на выдачу провианта. «Вы, — обратились они к солдатам, — волонтеры и не имеете права ничего требовать от нас даром. Квартиры мы вам даем из любезности, а провизии дадим тогда, когда будем знать, кто нам за нее заплатит».
— Они были правы или нет?
— По закону правы, но у солдат были сабли, а по старой пословице — «у кого сабля, тот и прав». Поэтому они и ответили мещанам: «Мы сейчас же выпишем разрешение на вашей шкуре». С этого и началось. Бургомистр со своими лапотниками спрятались в одной из улиц, солдаты их осадили; не обошлось, конечно, без выстрелов. Для острастки солдаты зажгли несколько амбаров, а нескольких человек отправили на покой.
— Как на покой?
— Кто получит саблей по голове, тот и идет на покой.
— Господи боже! Да ведь это разбой.
— Поэтому я и поехал. Солдаты сейчас же явились ко мне с жалобами на голод и притеснения. «В брюхе у нас пусто, — говорили они, — что же нам делать?» Я велел позвать бургомистра. Он долго раздумывал, наконец пришел, а с ним еще трое и все стали плакаться: «Пусть бы уж денег не платили, но зачем убивать людей и жечь город? Есть и пить мы бы им дали, но они требовали сала, меду и всяких лакомств, а мы — люди бедные, и у нас этого нет. Мы будем жаловаться, и вы перед судом ответите за ваших солдат».
— Господь вас не оставит, — воскликнула панна, — если вы над ними учинили суд праведный.
— Праведный?
При этом Кмициц сделал виноватое лицо, как школьник, принужденный сознаться в своих шалостях.
— Королева моя, — проговорил он наконец жалобным голосом, — сокровище мое, не сердись на меня…
— Что же вы сделали? — спросила Оленька тревожно.
— Я велел дать по сто плетей бургомистру и тем троим, — выпалил торопливо Кмициц.
Оленька ни слова не ответила, опустила лишь голову на грудь и погрузилась в молчание.
— Вели казнить меня, — воскликнул Кмициц, — но не сердись. Я еще не все сказал…
— Еще? — простонала девушка.
— Они послали в Поневеж за помощью. Оттуда прислали сотню каких-то дураков под командой офицеров. Первых я усмирил раз навсегда, а офицеров… ради бога, не сердись… велел гнать голых по снегу, как сделал это с Тумгратом в Оршанском.
Девушка подняла голову; ее суровые глаза пылали гневом, а щеки покрылись краской.
— У вас нет ни стыда ни совести! — сказала она.
Кмициц взглянул на нее с изумлением, помолчал с минуту и, наконец, спросил нетвердым голосом:
— Это правда или шутка?
— Я говорю без шуток, такой поступок достоин разбойника, но не честного офицера. Я говорю это потому, что мне дорога ваша репутация, что мне стыдно за вас; не успели вы приехать, как все соседи считают вас насильником и пальцами на вас указывают.
— Что мне ваши соседи! Одна собака десять дворов сторожит, и то ей нечего делать.
— Они бедны — это правда, но над ними не тяготеет никаких преступлений, их имя ничем не запятнано. Никого кроме вас здесь не будет преследовать закон.
— Не беспокойся об этом. У нас всяк пан, кто может держать саблю в руках и собрать кое-какую партию. Что со мной могут сделать? Кого я боюсь?
— Если вы никого не боитесь, то знайте, что я боюсь гнева Божьего и… человеческих слез! А позора ни с кем делить я не хочу. Хоть я и слабая женщина, но честь имени, видно, дороже мне, чем тому, кто называет себя мужчиной и рыцарем.
— Ради бога, не угрожай мне отказом. Ты еще не знаешь меня…
— Верю, но, должно быть, и мой дед вас не знал.
Глаза Кмицица метнули молнии, но и в ней заговорила кровь Биллевичей.
— Кидайтесь, скрежещите зубами, — говорила она, — я не испугаюсь, хоть я одна, а у вас целая шайка разбойников: на моей стороне правда. Вы думаете, я не знаю, что вы в Любиче стреляли в портреты и насиловали девушек?! Вы меня не знаете, если думаете, что я всегда буду покорно молчать. Я требую от вас честности, и этого меня не может лишить никакое завещание. Напротив, дед мой поставил непременным условием, чтобы я сделалась женой только честного человека.
Кмицицу, видно, стало совестно за свои проделки в Любиче, потому что он опустил голову и спросил уже более тихим голосом: