Литмир - Электронная Библиотека

Но Петька вообще-то начал свой счет не из-за Гитлера и американской тушенки. Ему было непонятно, почему даже при таком раскладе и с учетом одинакового количества пальцев на обеих руках его японец так сильно получил в лесу от охранников. Ведь это уже был не Халхин-Гол и не высота Безымянная у озера Хасан, а просто один несчастный япошка, который шлялся по лесу и набрел на злых пацанов, и зачем-то спас от них Петьку, а потом появились наши и вломили ему за это по самое первое число. Ведь если бы он прошел мимо и не увел за собой пацанов, то Петька сейчас, скорее всего, покачивался бы на сосновой ветке, как елочная игрушка. А японец давно бы уже был в лагере, и охранники бы, наверное, не разозлились так на него.

Получалось, что на орехи во всей этой истории досталось только двоим – Петьке и старому японцу. Справедливо это или же нет – Петька не мог решить, потому что про себя лично он считал, что получил вполне справедливо – такая у выблядка жизнь, – а вот про японца ему было непонятно.

В общем, мир не спешил раскрывать перед ним свои тайны, и Петька скоро перестал мучить себя. Освободившись от странных размышлений, он, как зенитная установка, быстро перехлопал обнаглевших вконец комаров и прибавил шагу. Мамка дома уже, наверное, совсем его заждалась.

* * *

Бесшумно подойдя к воротам, Петька проскользнул в приоткрытую почему-то калитку и тут же замер. Во дворе все было вверх дном. Дрова из разметанной кем-то поленницы белели в темноте от сарайчика почти до крыльца. На самом крыльце валялись два пустых ведра и коромысло. Залитые водой ступеньки блестели в лунном свете, как будто кто-то покрыл их лаком. Дверь в дом была настежь открыта.

Сам Петька вообще-то редко называл домом свое с мамкой жилище. Раньше это было обычное зимовье, в котором дед Артем держал свои столярные и бондарские припасы. Зимовье досталось ему еще от старика Брюхова. Потом, когда Нюрка неожиданно, и почти неизвестно от кого родила, бабка Дарья отселила ее туда, велев деду Артему ничего из припасов не убирать. Поэтому первый год пятнадцатилетняя Нюра Чижова кормила своего Петьку из худых одиноких титек посреди гнутых досок и кованых обручей. Запах свежего дерева стоял такой густой, что даже есть ей почти не хотелось. Переждав бабкин гнев и непреклонную брюховскую волю, дед Артем помаленьку начал обустраивать дочери и внуку жилье. Сперва разделил зимовье на две комнаты и пристроил крыльцо. Затем смастерил ворота, потом небольшой палисадничек и, наконец, коняжку на гнутых полозьях. Петька эту коняжку в детстве сильно любил, но дом и сейчас называл «брюховским зимовьем». В Разгуляевке все его так называли.

Стараясь не скрипеть досками, он осторожно переступил через ведра на крыльце и заглянул в сени. Там тоже был настоящий потоп. И еще два пустых ведра. Из комнаты, куда дверь была приоткрыта и слегка поскрипывала на сквозняке, падала дрожащая полоска света.

– Мамка, – негромко позвал Петька. – А, мамка? Ты где?

Ему никто не ответил. По спине у него от этого побежали мурашки, и он как в ознобе передернул плечами.

– Эй, – сказал он.

Потянув на себя скрипевшую дверь, Петька тихонько заглянул из сеней в комнату. На столе горела керосиновая лампа без стекла. От сквозняка огонек дрожал и, казалось, должен был вот-вот погаснуть. Весь пол вокруг стола усеивало разлетевшееся на десятки осколков ламповое стекло. Как будто кто-то снял его с керосинки, а потом шарахнул изо всех сил прямо в середину столешницы, и оно взорвалось, как осколочная граната. Рядом со столом валялась опрокинутая табуретка.

Петька помедлил еще секунду и осторожно двинулся к мамкиной спальне, стараясь не наступить босой ногой на стекло.

«Где теперь новое-то возьмем? – неожиданно подумал он. – Столько денег на него угрохали».

Обойдя стол и перешагнув через лежавшую на боку табуретку, он приблизился к дверному проему, закрытому старенькой занавеской. Там, за этой шторкой, была мамкина спальня. Больше в доме ей спрятаться было некуда.

– Мамка, – снова позвал Петька, почему-то не решаясь отодвинуть занавеску. – Ты здесь?

На застиранной выцветшей шторке прямо перед ним безмолвно раскачивалась его тень. Петька нерешительно протянул к ней руку, но потом отступил на шаг и обернулся на лампу. Огонек трепетал как живой, и у Петьки вдруг появилось странное тоскливое чувство, будто, кроме этого огонька и его самого, в доме больше не было ничего живого.

Взяв лампу в правую руку, он снова подошел к занавеске и, затаив дыхание, наконец заглянул за нее. С порога в неясном дрожащем свете он разглядел только изголовье мамкиной кровати, а в изголовье, прямо на подушке, – ее боты.

«Чего это она в ботах на кровать забралась? – подумал он. – Да еще с ногами на подушку».

Петька медленно поднимал лампу над головой, и круг света становился все больше.

За ботами шли мамкины ноги. Потом мамкина юбка, и вообще мамкино все. Когда свет добрался до мамкиной шеи, рука ее неожиданно шевельнулась. Петька вздрогнул и едва не уронил лампу. Мамкино горло пересекала широкая темная полоса. К левому уху она загибалась и уходила вверх, исчезая под волосами.

Глаза ее были открыты. Мамка смотрела прямо на Петьку, а он, задрав руку с лампой над головой, молча смотрел на нее.

Наконец она как-то мучительно улыбнулась, и Петьке почудилось, что она хочет попросить у него прощения, но только он не понимал – за что, потому что это ему надо было просить у нее прощения за изничтоженную японцем рубаху и за пробитую спину, которую ей теперь придется лечить.

– Вот так, – еле слышно сказала она. – Всю воду пролила, сына.

Глаза у нее широко раскрылись, и по левому виску за ухо серебристой дорожкой скользнула слеза.

В этот момент позади Петьки вдруг что-то загрохотало, затопало, и прямо из-за его спины в круг желтого света выскочила Михайлова тетка Наталья. Петька до такой степени не ожидал этого, что от испуга подпрыгнул, но она даже не посмотрела в его сторону, а сразу бросилась к мамкиной кровати. В руке у нее был ковшик, из которого, как ртуть, тяжело выплескивалась на пол темная ночная вода.

– На, милая, – задыхаясь, быстро заговорила она. – Попей, попей, родная. Вишь, чего мне удумала… А я-то бегу на колодец и думаю – что же я, дура, ее одну там оставила! Думала – ты опять… А ты, милая, дождалась. Вот, молодец. Ну, пей, пей… Ничо…

Петька, неподвижный, как истукан со своей лампой, огромными глазами смотрел на припавшую к кровати тетку Наталью, на ее пыльные стоптанные сапоги, на дырку в левом голенище, на старый ватник, и на то, как мамка пытается пить, но почему-то все время захлебывается и кашляет, кашляет без конца, и глаза у нее уже такие больные, а тетка Наталья все равно прижимает ее лицо к своему ковшику, и черная вода льется мамке прямо на кофту, и на кровать, и на дрожащие руки, и на пол.

– Ну, чо встал? – резко обернулась к нему тетка Наталья. – Дуй к бабке Дарье! Скажи ей – беда!

* * *

Притихший, умытый и получивший свое за рубаху Петька лежал под одеялом из стареньких лоскутов и таращил глаза на тени, которые кривлялись на потолке. Время от времени тяжелая, как дверь в погреб, усталость придавливала его, и он, чтобы выскользнуть, отплывал куда-то к печи, но тут же весь взбрасывался, шипел от боли в спине, начинал ворочаться, теребить левое ухо, зевать и снова прислушиваться к тому, о чем шептались бабка Дарья с теткой Натальей.

Потому что до этого Петька вообще ни разу не видел их вместе. Бабка Дарья михайловский дом всегда обходила за целую улицу. А теперь вдруг сидят за одним столом. Склонились над огоньком и шушукаются. И две большие тени на потолке.

– А я-то чего? – еле слышно говорила тетка Наталья. – Игнат до колодца добежал со своей почты и говорит: Митька твой возвращается. Из Читы по проводам сообщили. Героем, говорит, едет. Всего нашего великого Советского Союза. И с ним ишшо один кто-то из разгуляевских. А кто – не сказал. Но я уже вся в слезах. Не ждала даже. Только, говорит, ноги у его нет. А я: то смеяться, то плакать. Думаю – да бог с ней, с ногой. На одной попрыгаем.

35
{"b":"98172","o":1}