И стекло.
Не оловянные чарки и не серебро, а мои кувшины: зеленоватые, с толстым дном, и кубки к ним, пусть кривоватые. Стеклодувы Александрийска ещё учились, но чистота была уже лучше того, что привозила Венеция. Я хотел, чтобы Сулейман-бек это заметил. И чтобы доложил, кому следует.
Он приехал, когда солнце поднялось над крышами. С ним пятеро: двое слуг, толмач, которого он никогда не использовал, и двое воинов, которые остались во дворе с моими. Бек неторопливо спешился, оправил халат, и мы обменялись поклонами у крыльца.
— Мир твоему дому, Дмитрий-бей.
— И тебе мира. Проходи, стол ждёт.
Он вошёл, обвёл глазами горницу, и остановился взглядом на стекле. Подошёл, взял кубок, посмотрел на свет.
— Твоя работа?
— Моих людей.
— Я слышал об этом в Кафе, — сказал он, с осторожностью ставя кубок обратно. — Не поверил. Венецианцы говорили, что московиты варят зелёную грязь. Теперь вижу, что венецианцы просто завидуют.
— Что с них взять, — улыбнулся я. И послу понравилось с каким пренебрежением я произнёс эти слова. — Садись, Сулейман-бек.
Мы сели. Он омыл руки над медным тазом, который подал слуга, произнёс своё благословение над пищей, и мы принялись есть. Первое время говорили о пустом… о дороге, о степи, которая «нынче неспокойна», о ценах на мёд, о том, что в Кафе соль подскочила вдвое. Бек хвалил баранину и спрашивал, как её жарили. Я отвечал. Всё это была прелюдия, и оба мы знали, что она затянется настолько, насколько того требует восточная вежливость.
Он заговорил о деле, когда слуга унёс блюдо с костями и поставил мёд.
— Ты ждёшь от меня вестей, Дмитрий-бей. Я привёз их. Первая… — он отпил воды. — Война с Венецией подходит к концу. Синьория шлёт послов в Стамбул, и падишах готов их слушать. К зиме, если Аллах позволит, будет мир.
Я кивнул. Об этом уже писал Олелькович, но одно дело письмо литовского князя, и совсем иное, когда тебе это говорит человек султана.
А внутри тем временем ёкнуло.
Тридцать стволов венецианцам. Тридцать османам. По шестьсот рублей за ствол, не считая пороха — это была самая славная торговля, какую Русь знала за последние сто лет, и она держалась на одном… на том, что две державы рвали друг другу глотки. Что «Рыси» на стенах Шкодры и на галерах Мочениго станут никому не нужны.
Я терял сбыт. Отличный сбыт, который сам же и выстроил, стравив их между собой. Разделяй и властвуй, как я тогда доказывал Марии. И вот теперь они собрались мириться.
Ивангород и дорога на Новгород ждали серебра.
— Мир, — сказал я, — хорошая весть для всех, кто ходит по морю.
— Хорошая, — согласился бек. — А вторая весть будет хуже. По крайней мере, для тебя.
Он помолчал. Отломил кусок сот, положил на ладонь, посмотрел, как течёт мёд.
— Готовится война между Османской державой и Крымским ханством.
Я ничего не ответил.
— Падишах устал от Кафы. Генуэзцы сидят на его море, как блохи на собаке, и берут пошлину с каждого корабля, что идёт к Тане и обратно. И падишах устал от Менгли-Гирея, который берёт золото из Стамбула, кланяется, а потом делает по-своему. Чёрное море должно стать морем падишаха. Всё. От устья до устья.
(От авторов. В реальной истории всё так и случилось: летом 1475 года флот Гедика Ахмеда-паши взял Кафу, а Менгли-Гирей был увезён в Стамбул и вернулся в Крым только в 1478 году уже вассалом султана. Такое соседство Русь терпела три столетия. И количество войн между Русью и Османской империей было не счесть, а про набеги… это была отдельная напасть, в то время. Итог, Крым стал русским только в 1783 году, при Екатерине II.)
Я сидел и молчал, но внутри подобрался.
Османы в Крыму. Крымский хан сам по себе беда, но беда знакомая, степная, с которой можно договориться, воевать, купить, обмануть. А тут Османская империя, взявшая Царьград и проглотившая Балканы, острова в Средиземном море. Империя с флотом, с янычарами, с пушками и с тем порохом, который она у меня же и покупала. И между этой империей и Москвой оставалась бы только Большая Орда с тремя грызущимися братьями.
А потом бек сказал то, отчего стало хуже.
— Падишах помнит, кто продал ему пушки. Он умеет быть благодарным, Дмитрий-бей. Когда Крым ляжет под его руку, Орда останется одна… Падишах готов помочь тебе в этом деле. Войском, если понадобится. Золотом, если войска не нужны. Степь велика, и её хватит, чтобы поделить между добрыми соседями.
Помощь в захвате Большой Орды от султана.
Я ждал от этого разговора чего угодно… мира с Венецией, торга о цене, разговора про барона. Но чтобы османы сами предложили встать с нами плечом к плечу на Волге?
Только я уже понимал, что означает «поделить между добрыми соседями». Это означает общую межу. Их тумены на одном берегу Дона, наши полки на другом. И между нами ничего, кроме межевого столба.
Такое соседство Руси не было нужно. Ни за какое золото.
— Вижу, новости тебе не понравились, — сказал бек.
— Да, — не стал отнекиваться я.
Он ждал. Я взял кубок, отпил воды и поставил на стол. Надо было сказать так, чтобы он понял… и чтобы ни одного слова нельзя было привезти в Стамбул, как оскорбление.
— Османская держава сильна, Сулейман-бек. Настолько сильна, что я не знаю в этом мире державы сильнее. Я всякий раз радуюсь, когда твой падишах побеждает. Радуюсь издалека… — я чуть повёл рукой в сторону окна. — Между нами лежит степь. Три недели пути, реки, кочевья, солончаки, пустые земли. И мне эта степь нравится. Я люблю её именно такой… широкой. Добрые соседи, как говорят у нас, живут через овраг. Кто живёт через плетень, тот рано или поздно спорит о плетне.
— Ты боишься нас, — верно понял мои слова бек.
— Я боюсь всякого, кто сильнее меня. Стыда в этом нет, только разум. Я сам учу этому своих людей. И падишах, я думаю, тоже не держит при себе советников, которые ничего не боятся — они плохо кончают.
Он усмехнулся.
— Скажи прямо, Дмитрий-бей. Что ты сделаешь, когда флот падишаха войдёт в гавань Кафы?
— Прямо не скажу, — ответил я. — И хитрости тут нет, это решу не я. Я скажу иначе. Русь два века платила Орде. Мы с этим только что покончили. И теперь, глядя на всякого, кто идёт к нашей степи с большим войском, Русь спрашивает одно — не за данью ли он идёт? Тут ничего не поделаешь. Это теперь у нас в крови.
Сулейман-бек слушал внимательно и не перебивал. Когда я закончил, он некоторое время молчал, а потом заговорил, и голос его стал мягче.
— Мудрец сказал: не спеши бояться тени горы, которая ещё за окоёмом. Пока дойдёшь до неё, состаришься, и гора тебе покажется холмом, — он приложил ладонь к груди. — Я служу падишаху, султану Мехмеду, которого после Царьграда зовут Фатихом, Завоевателем, повелителю двух земель и двух морей. Я знаю его мысли настолько, насколько слуге позволено их знать. И я говорю тебе — на нашем веку того, чего ты боишься, не случится. Ни на твоём, ни на моём. Падишах не видит в Руси врага. Он видит соседа. Доброго соседа, у которого есть железо, воск, пенька и мастера, которые льют пушки лучше венецианских. С таким соседом воюют дураки. С таким соседом торгуют, и падишах никогда не спрашивал, какой веры купец и какой веры покупатель. Пусть у купца крест, у покупателя полумесяц, а серебро у обоих одно. Эти слова, можно считать, я привёз тебе от него.
Честно, я хотел бы с ним согласиться. Всё, что он говорил, было правдой. Мехмед действительно не смотрел на веру, когда речь шла о торговле, и действительно помнил про пушки. И если бы речь шла о десяти годах или о двадцати, я бы кивнул и успокоился.
Но я понимал одно. Как только османский флот войдёт в Кафу, русские полки вступят в войну на стороне Крыма. Любовь к Менгли-Гирею тут ни при чём… просто иначе нельзя. И тогда всё, что здесь говорилось про доброе соседство, кончится в один день. А Сулейман-бек, который сидит сейчас за моим столом, ест мой мёд и разглядывает моё стекло, будет по ту сторону.