Было уже слишком поздно идти на лекцию по французскому языку. Он миновал холл и повернул коридором налево в физическую аудиторию. Коридор был темный и тихий, но тишина его как-то настораживала. Откуда у него это ощущение настороженности, отчего?
Оттого ли, что он слышал, будто здесь во времена Уэйли была потайная лестница? Или, может быть, этот дом иезуитов экстерриториален и он здесь среди чужеземцев? Ирландия Тона и Парнелла как будто куда-то отступила.
Он открыл дверь аудитории и остановился в унылом, сером свете, пробивавшемся сквозь пыльные окна. Присевшая на корточки фигура возилась у широкой каминной решетки, разжигая огонь, и по худобе и седине он узнал декана. Стивен тихо закрыл дверь и подошел к камину.
– Доброе утро, сэр! Могу я чем-нибудь помочь вам?
Священник вскинул глаза.
– Минутку, мистер Дедал, – сказал он. – Вот вы сейчас увидите. Разжигать камин – целая наука. Есть науки гуманитарные, а есть науки полезные. Так вот это – одна из полезных наук.
– Я постараюсь ей научиться, – сказал Стивен.
– Секрет в том, чтобы не класть слишком много угля, – продолжал декан, проворно действуя руками.
Он вытащил из боковых карманов сутаны четыре свечных огарка и аккуратно рассовал их среди угля и бумаги. Стивен молча наблюдал за ним. Стоя, коленопреклоненный, на каменной плите перед камином и поправляя жгуты бумаги и огарки, прежде чем зажечь огонь, он больше чем когда-либо напоминал левита, смиренного служителя Господня, приготовляющего жертвенный огонь в пустом храме. Подобно грубой одежде левита, выцветшая, изношенная сутана окутывала коленопреклоненную фигуру, которой было бы тягостно и неудобно в пышном священническом облачении или в обшитом бубенцами эфоде. Сама плоть его истерлась и состарилась в скромном служении Господу: он поддерживал огонь в алтаре, передавал секретные сведения, опекал мирян, сурово карал по приказанию свыше. И все же плоть его не просияла благодатью, на ней не было ни следа красоты, присущей святости или высокому духовному сану. Нет, сама душа его истерлась и состарилась в этом служении, так и не приблизившись к свету и красоте, и обрела не благоухание святости, а лишь умерщвленную волю, столь же нечувствительную к радости такого служения, сколь было глухо его сухое, жилистое старческое тело, покрытое серым пухом седеющих волос, к радостям любви или битвы.
Сидя на корточках, декан следил, как загораются щепки. Чтобы как-то нарушить молчание, Стивен сказал:
– Я, наверное, не сумел бы растопить камин.
– Вы художник, не правда ли, мистер Дедал? – сказал декан, подняв вверх свои помаргивающие тусклые глаза. – Назначение художника – творить прекрасное. А что такое прекрасное – это уже другой вопрос.
Он медленно потер сухие руки, размышляя над сложностью вопроса.
– А вы можете разрешить его? – спросил он.
– Фома Аквинский, – ответил Стивен, – говорит: «Pulchra sunt quae visa placent»[17].
– Вот этот огонь приятен для глаз, – сказал декан. – Можно ли, исходя из этого, назвать его прекрасным?
– Он постигается зрением, что в данном случае будет восприятием эстетическим, и, следовательно, он прекрасен. Но Фома Аквинский также говорит: «Bonum est in quod tendit appetitus»[18]. Поскольку огонь удовлетворяет животную потребность в тепле, он – благо. В аду, однако, он – зло.
– Совершенно верно, – сказал декан. – Вы абсолютно правы.
Он быстро встал, подошел к двери, приоткрыл ее и сказал:
– Говорят, тяга весьма полезна в этом деле.
Когда декан вернулся к камину, слегка прихрамывая, но быстрым шагом, из его тусклых, бесчувственных глаз на Стивена глянула немая душа иезуита. Подобно Игнатию, он был хромой, но в его глазах не горело пламя энтузиазма. Даже легендарное коварство ордена, коварство более непостижимое и тонкое, чем их пресловутые книги о тонкой, непостижимой мудрости, не воспламеняло его душу апостольским рвением. Казалось, он пользовался хитростью, изворотливостью только для вящей славы Божией, без радости и без ненависти, не думая о том, что в них дурного, но твердым жестом повиновения направляя их против них же самих, и, несмотря на все это безгласное послушание, казалось, он даже и не любит учителя и мало или даже совсем не любит целей, которым служит. «Similiter atque senis baculus»[19], он был тем, чем был задуман основателем ордена, – посохом, на который можно опереться в темноте или в непогоду, положить его на садовую скамейку рядом с букетом, оставленным там какой-нибудь леди, а когда и грозно замахнуться им.
Поглаживая подбородок, декан стоял у камина.
– Когда же мы услышим от вас что-нибудь по вопросам эстетики? – спросил он.
– От меня?! – в изумлении сказал Стивен. – Хорошо, если мне раз в две недели случается натолкнуться на какую-то мысль.
– Да. Это очень глубокие вопросы, мистер Дедал, – сказал декан. – Вглядываться в них – все равно что смотреть в бездну морскую с Мохеровских скал. В нее ныряют и не возвращаются. Только опытный водолаз может спуститься в эти глубины, исследовать их и выплыть на поверхность.
– Если вы имеете в виду спекулятивное суждение, сэр, – сказал Стивен, – то мне представляется, что никакой свободной мысли не существует, поскольку всякое мышление должно быть подчинено собственным законам и ограничено ими.
– Хм!..
– Размышляя, я сейчас беру за основу некоторые положения Аристотеля и Фомы Аквинского.
– Понимаю, вполне понимаю вас.
– Я буду руководствоваться их мыслями, пока не создам что-то свое. Если лампа начнет коптить и чадить, я постараюсь почистить ее. Если же она не будет давать достаточно света, я продам ее и куплю другую.
– У Эпиктета, – сказал декан, – тоже была лампа, проданная после его смерти за баснословную цену. Это была лампа, при свете которой он писал свои философские труды. Вы читали Эпиктета?
– Старец, который говорил, что душа подобна сосуду с водой, – резко сказал Стивен.
– Он со свойственной ему простотой рассказывает нам, – продолжал декан, – что поставил железную лампу перед статуей одного из богов, а вор украл эту лампу. Что же сделал философ? Он рассудил, что красть – в природе вора, и на другой день купил глиняную лампу взамен железной.
Запах растопленного сала поднялся от огарков и смешался в сознании Стивена со звяканьем слов: сосуд, лампа, лампа, сосуд. Голос священника тоже звякал. Мысль Стивена инстинктивно остановилась, задержанная этими странными звуками, образами и лицом священника, которое казалось похожим на незажженную лампу или отражатель, повешенный под неправильным углом. Что скрывалось за ним или в нем? Угрюмая оцепенелость души, заряженной способностью к мышлению, которая похожа на угрюмость грозовой тучи, заряженной гневом Божьим.
– Я имел в виду несколько иную лампу, сэр, – сказал Стивен.
– Безусловно, – сказал декан.
– Одна из трудностей эстетического обсуждения, – продолжал Стивен, – заключается в том, чтобы понять, в каком смысле употребляются слова – в литературном или бытовом. Я вспоминаю одну фразу у Ньюмена, где говорится о том, что Святая Дева укоренилась в прославленном народе. В обиходном языке этому слову придается совсем другой смысл. Надеюсь, я не укоренюсь в своем невежестве?
– Конечно, нет, – любезно сказал декан.
– Да нет же, – улыбаясь, сказал Стивен, – я имел в виду…
– Да, да, понимаю, – живо подхватил декан, – вы имели в виду разные оттенки смысла глагола «укорениться».
Он выдвинул вперед нижнюю челюсть и коротко, сухо кашлянул.
– Ну, хорошо, вернемся к лампе, – сказал он. – Заправлять ее тоже дело довольно трудное. Нужно, чтобы масло было чистое, а когда наливаешь его, надо следить за тем, чтобы не пролить, не налить больше, чем может вместить воронка.
– Какая воронка? – спросил Стивен.
– Воронка, через которую наливают масло в лампу.
– А… – сказал Стивен. – Разве это называется воронкой? По-моему, это цедилка.
– А что такое «цедилка»?