Но нет, нет, он не был зол, ему больше так хотелось казаться, душа его была иная!.. Вот! Где же это?…
Она листает альбом и находит акварель, – это копия с портрета Заболотского 37-го года.
Вот, взгляните! Вот его лицо, и его душа в этом лице! Есть тут хоть капля зла? Сама мягкость, ребенок, стиснутый ментиком!
Натали. Да, тут схвачено доброе… Но в поэте так много сходится, Софи! Александр… бывал жесток и зол, не тем будь помянут.
Софи. Да, ma chere,[8] да я знаю, и бог и демон поселяются в таких душах разом. Но вглядитесь, вглядитесь. И разве не Пушкиным сказано, что гений и злодейство – две вещи несовместные? Понимаете? Пусть «хитрая вражда» хочет представить мне его холодным, прозаическим и злым, – я поднимаю им в глаза это лицо, – вот, говорю, – глядите, кто не слеп: одна возвышенность, романтическая высота, чистое служение музам – его сущность!..
Натали. Я мало знаю, но вы, Софи, склонны возвышать, видеть иначе, чем другие…
Софи. Да, да! А как же! Говорят, бабушка, воспитывая Мишеля в имении, до того баловала его, что брала в дворню девушек покрасивее, чтобы мальчику с ними забавляться. Или говорят, что когда привезли цыганок из Москвы, то Лермонтов там был первый. Чего не говорят!.. Еще был слух, тогда, в том черном году, что он выдал товарища, который разносил по городу «Смерть поэта». Это ли мне знать о нем, ma chere! В жизни каждого из нас столько тайн, одни мысли наши бывают так грешны, – кажется сейчас надо тебя в самый ад за них!.. О, жизнь наказывала меня, не спорю, но я горжусь, что всегда умела за низким разглядеть высокое…
На пороге – лакей.
Лакей. Князь Петр Андреич Вяземский!
Софи. О, князь Петр! Он должен знать!.. Как мои глаза, ma chere?
Займите его две минуты, я сейчас. Проси, проси!.. (Уходит привести себя в порядок.)
Входит Вяземский со скорбным лицом, видит Пушкину, целует ей руку.
Вяземский. О, bonjour! Рад видеть тебя, Наталья Николаевна! Как дети? (Замечает книги и портрет.) Слыхали? Кто принес?
Натали. Да, уж знаем, от Тургеневых был человек…
Вяземский. Вот так-то. Эхма!..
Натали. Может, это неправда? Ошибка?
Вяземский (машет рукой). Где там! Вот везу от Алексан Яклича отчет полный. Владимир Голицын, при том бывший, писал в Москву из Пятигорска жене со всею подробностью. Убил Мартынов, сын московского Соломона Мартынова, жулика, что на винных откупах замиллионил…
Натали. Мартынов? В кавалергардах был! Мартынов, как же!
Вяземский. Вот-вот! Дантес твой, сукин сын, прости меня грешного, кавалергардом был, и этот тоже, словно нарочно их подбирают… Ну-ну, извини… Я сяду, душа моя, жарко, и ноги не держат… Что Софи?…
Натали (пожав плечами). В слезах…
Вяземский. Ох господи, господи! Право скажу, в поэзию русскую стреляют удачнее, чем в Луи-Филиппа, второй раз промаху не дают! Булгаков пишет: Лермонтов примириться искал, выстрел будто на воздух сделал, а тот, противу всех правил, подошел и a bout portant,[9] прямо в сердце, тот и слова не вымолвил, наповал…
Натали. Слышать не могу!
Вяземский. И удивительно, как секунданты допустили! Что-то есть тут, не приведи бог, даже думать тяжело, подлостью пахнет… Нессельроде за Баранта ему простить не мог, великий князь за шалости, Уваров, как Пушкину, за стихи, небось, Бенкендорф с Дубельтом еще за что…
Натали. Кого еще назовете али остановитесь?
Вяземский. Помолчу. Только они мужа твоего загубили, что ж им и этого!.. (Себе.) Помолчи, помолчи, так лучше будет… Ох, душа дрожит, жарко! Опять, похоже, как в прошлом годе, засуха, – голод, нищета ползет из всех щелей, по Волге, сказывают, голодающие у помещиков хлеба молют, а где и пограбливают, а у помещиков у самих ничего нету… (Листает томик Лермонтова.) Ну-ка!
«О чем писать? Восток и юг
Давно описаны, воспеты;
Толпу ругали все поэты,
Хвалили все семейный круг;
Все в небеса неслись душою,
Взывали с тайного мольбою
К N. N., неведомой красе, —
И страшно надоели все…».
Недурно. Хоть и бойко… Ох!.. (Откидывается, думает.) «И страшно надоели все!..» По мне, так все из-за ребячества! В герои все, в герои! Независимость нужпа, правда им нужна, деятельность, истина, социальность! А взгляда нет, опыта нет, понятия времени пет! Время, душа моя, все определяет, время! Они думают, ежели Франция бушует, то и нам непременно бушевать! А только Франции пришло время, она спеленькая висит, сама с ветки просится, а мы где? У нас и почка не раскрылась еще, а они ее пальцами спешат расколупывать. Ребячество!
Натали. Я не смыслю этого…
Вяземский. Что, душа моя, смыслить! Ты умей во всякое время полезен быть отечеству, со временем сообразуйся: но бунтуй, когда все спят, и не спи, когда все бунтуют. Чего проще! Народ измельчал в России, личностей нет, ареопага нет, воспитания никакого нет; у других демократия хоть том полезна, что свет просвещения ровно льется на массы, а у нас поле-то выглаживают, чтобы бильярдировать легче, шары катать… И выступать на это поле с духом независимости, с претензиями, с оригинальностью – я, мол, не как все, я вот как хочу, так и делаю, – это ребячество и глупость. Ты зрей, ты воспитывай в себе мысль, жди!
Натали. Но если чувства но терпят, если душа спячки не принимает. Вам ли не знать, как Александр…
Вяземский. Александр! Александр время понял, помирился… Нда…
Натали. Полно, князь Поль! Когда он помирился?…
Вяземский (иронически). Ну-ну, тебе лучше знать…
Лакей вносит напитки.
О, удружил, удружил! (Берет бокал, встает.) Мы, матушка, ясно, устарели, где нас слушать! Тут в «Библиотеке» один так написал: мол, поседелые рыцари гусиного пера Крылов, Жуковский да Вяземский ни к какой партии не принадлежат, ничего делать не хотят, почивают себе на лаврах… Вон как! Им всем надо куда-нибудь примкнуть! К Чаадаеву ли, к Киреевскому! Или к тем, кто низкопоклонничает, на Европу молится, или кто о смирении русского народа вопиет. Глупость!.. Время, время, во всем время!
Натали. Что ж это время одних в могилу кладет, до тридцати не дожив, а других… Жуковский вон женился под шестьдесят.
Вяземский. Ну да, а еще скажи: Вяземский вот камергер стал! Так, что ли? Ну, душа моя, спасибо!..
Натали, не отвечая, встает и отходит к окну. Появляется Софи, лицо ее и прическа поправлены, черный платок на голове и плечах. Со словами «Князь Поль!» спешит к Вяземскому и приникает к нему. Он гладит ее по голове, по плечу: «Ну-ну, душа моя, что ж теперь! Не поправишь!»
Софи. Но как это, как? Что пишут? Что в подробностях? Как это могло быть!
Вяземский. Как! Одно скажу: в поэзию нашу лучше стреляют, чем в Луи-Филиппа, во второй раз промаху не дают!
Софи. Истинно! Вы всегда верное мо найдете!.. Он жил сколько-нибудь? Завещание ли сказал? Как это все? Которого числа?… Ах, простить себе не могу, как обидела его однажды: он стихи написал мне в альбом, я сказала, они неудачны, – он вырвал и сжег на свече… А помните, князь, тот вечер, когда с Валуевым, Тургеневым и еще кто-то был, приехали от Тальони, с балета, Лермонтов шутил?…
Вяземский. Полно, душа моя, полно, не раскручивайте нервов себе… Служенье муз не терпит суеты, а наш пиита жил много, спешил, везде успеть хотел, вот и…
Софи. Я никогда не забуду, как провожали его весной, – была Додо Ростопчина, еще стихи ему на отъезд написала. А он был грустен, говорил, что не вернется больше, – как сейчас вижу его глаза, его уже армейский мундир… Я знаю, вы не цените его талант, как я, вам он далек, но кто лучше вас в России знает, что нужно литературе, чем жива она…