— О!.. До-ро-гой, — прервал Курбатова Шушин. Откинув одеяло, сел на койке. — «Не нравится? Да, вы правы — привычка к «Лориган» и к розам... Но этот хлеб, что жрете вы, — ведь мы его того-с... навозом...» — Поднял указательный палец вверх. — А? Улавливаешь почерк? Ты ведь, кажется, этого поэта почитаешь не только за Персидский цикл? Не так ли?
Чего-то выжидавший Нико Ганев заерзал на месте. Освободив скрещенные руки, вытянул их вперед, словно что-то намереваясь потрогать.
— Мы партизанили в Родопах. Не знаю, идэйно, безыдэйно, но на привалах всегда пели старые пэсэнки: шуточные, плясовые...
— Другар бьет в десятку! — Михайло чуть привстал в возбуждении. — Боролись за народную Болгарию — пели ее народные песни, что может быть выше!
— Братцы фронтовички! — Опять Жора призывал к умиротворению. — Почему все герои да герои? Разве нельзя, чтобы просто люди? Смотрите сюда: у Гоголя — Акакий Башмачкин, у Достоевского — Макар Девушкин, у Пушкина — Самсон Вырин.
— Ну нет!.. — не согласился Шушин. — Куда же ты упрятал Тараса Бульбу, Дубровского, декабристов? Кто они: герои или ничтожества? А то, что Достоевский был приговорен к смертной казни, ты знаешь? За что он выступал? За социальное переустройство, не так ли? — Шушин встал с койки, застегнул пуговицы на исподней рубашке, поддернул трусы, подошел к столу, налил в кружку воды из чайника, медленно выпил, морщась. — Бурда! Газировочки бы, чтоб глотку прочистила.
Жора Осетинов предложил:
— Стасик, хватанем коньячку «три свеклочки»? Есть у меня злачное местечко, айда!
Станислав отшутился:
— Чего всем ходить? Сбегал бы да принес!.. — И продолжал спор: — Видите ли, дорогие мои, в чем суть: можно, конечно, найти в жизни и Макара Девушкина, но он сегодня, как говорят, не смотрится. Поставь его, скажем, рядом с Талалихиным — выберу последнего.
Резким выкриком Курбатов прервал размышления Шушина:
— Применяешь недозволенный прием!
— Нет, дорогой мой, типизирую. Только и всего. — Шушин снова улегся в постель.
«Травля» только начиналась.
Весна в Москву приходит рано.
По-особому ярко поблескивают ветровые стекла автомашин. Дымится на припеке черный асфальт. С крыш и балконов повисают ослепительные сосульки. В водосточных трубах с грохотом обрушиваются ледяные пробки. О весне напоминают веточки мимозы, густо усыпанные желтыми пушистыми шариками (весна в целлофане!). О весне говорят посипевшие от холода подснежники. В небе клубятся кучевые облака — белые до рези в глазах. Грузно оседает снег на бульварах. Куски грязного льда, подгоняемые широкими лопатами, ползут из дворов на улицы. Бегут ручьи, держась вблизи тротуаров, грохочут решетчатые водостоки. Охмелевший от первого тепла, игриво взбрыкивает троллейбус, обдавая прохожих ледяной кашицей. У массивных домов дворники ставят веревочные ограждения. С высоких крыш, вывернутые ломами, летят вниз слежавшиеся до кирпичной твердости глыбы снега. С тяжелым вздохом они стукаются о черствую землю и, шипя осколками, разлетаются по сторонам. Зиму посыпают солью, долбят пешнями, скребут скребками, вывозят машинами на свалку. Торопят весну. Потому она приходит в Москву так рано.
Почуяв тепло, первым открывает почки тополь. Сбросив бурые колпачки, он расправляет бледную зелень. Вслед за тополем торопится развернуть свои зеленые паруса клен. Он жадно впитывает солнце пятипалыми листьями, огромными, словно человеческие ладони. За кленом тянется ясень. Его ветки долго остаются мертвенно сухими. И вот появляются острия листочков. Серое дерево становится по-весеннему приветливым. Липа распускается чуть ли не последней. Она не тороплива. Этим похожа на белую акацию. И береза и рябина уже успеют запылиться, а липа еще блещет глянцевито-свежим листом. И цветет она позже других — только при настоящем тепле, в разгар лета, до краев заливая душный город медово-чистым запахом.
Театр, расположенный по соседству с институтом, который уж год не делает хороших сборов. Бывают вечера, когда спектакли идут при безлюдном зале. Но, вместо того чтобы задуматься над своей судьбой, над своим репертуаром, он ищет выхода из кризиса совсем иным способом. Распорядитель театра, низенький юркий человек с большой лысиной, делает все возможное, чтобы заполнить пустоту зала. Часто бывает так: открывает дверь студенческого общежития и начинает потеху.
— Интеллекты, — обращается он к обитателям «корчмы» — так называет общежитие Станислав Шушин в отличие от Михайла Супруна, который именует его «кубриком», — интеллекты, у меня есть потрясающая идея!
— Снова изображать толпу? — спрашивает кто-то. Распорядитель улыбается, вытирая запотевшие ладони о брюки, легко роняет слова:
— Действительно, почему бы вам, избранникам Аполлона, не посмотреть очередной шедевр нашей сцены?
Кто-то пытается уточнить его мысль:
— Короче говоря, почему бы нам не заполнить вакуум вашего зала?
— Напротив, в зале иголке негде упасть. Но мы поместим вас в директорскую ложу, ибо жаждем знать ваше просвещенное мнение о сем шедевре.
Жора Осетинов, человек дела, ставит вопрос «на попа»:
— По скольку заплатите?
— Синьор, вы так низко пали в моих глазах! — Лицо распорядителя становится серьезным, озабоченным. Игра окончена. — Нет, в самом деле, ребята, прошу в зал. Горим! — чиркает пухлой маленькой ручкой себя по горлу.
Михайло советует:
— Вызовите солдат... Распорядитель отмахивается:
— Ах, не тот день!..
Действительно, день не тот, увольнений в частях нет, вот суббота, воскресенье — другое дело, в эти дни распорядитель садится на телефон, обзванивает части, просит направлять к нему увольняющихся, обещает контрамарки. А то еще бывает так: по договоренности с начальством части он принимает целый батальон. За полчаса до спектакля подходят к подъезду зеленые трехтонки с брезентовыми шатрами. Из кузова горохом сыплются на асфальт зеленые солдаты. Театр преображается, становится шумным, людным — словом, таким, каким и надлежит быть театру. Правда, в фойе вместо запаха духов, вместо дробного топота дамских туфелек слышится могучий стук кованых сапог, скипидарно-едкий дух армейского обмундирования. Но спектакль проходит с превеликим успехом: после каждого акта по знаку старшины солдаты бьют в ладони так, что качаются люстры.