* * *
Кто она такая? — удивился он, находясь на данной стадии ощущений, глядя на уже спящую жену. Совершенно не было понятно, кто она такая и, вообще, что тут происходит. Спала она в целом аккуратно, слегка посапывая, левая ступня выбилась из-под одеяла. Ничего не понять. Совершенно ничего не понять. У нее, лежащей, была какая-то история жизни. У нее были родители, родители родителей и далее — уходящие в темную даль. Все они возились со своей жизнью, старались выжить; получалось, время шло, города застраивались, начинались и заканчивались войны, менялись власти, у нее самой — внутри ее головы и сна — были сложены все эти жизни и люди. А еще — лично ее, всякие бантики, свидания, переживания, размышления о том, чего она заслуживает и чего хочет, прочая херня. Всего этого было очень много, на все это потрачено много времени многих людей, а теперь как-то и не существовало. Теперь она жила с ним — у которого тоже были предки, тоже уходившие в невообразимую темноту, а также истории уже из его жизни, и все это было важно для него, он вспоминал все это, не специально, все это просто постоянно вспоминалось. Но он не знал о ее историях, а она — о его историях. Их было так много, что невозможно пересказать друг другу. Но и для нее, и для него архивы и анамнезы были очень важны, без них их и не было бы вовсе. Тогда как они вообще могут жить вместе, не зная друг о друге ничего? Кто тут с кем живет? Вот он, со всеми своими историями стоит тут, возле постели, смотрит на ее высунувшуюся из-под одеяла ступню: как он тут оказался, в этой комнате? Из окна тут сквозит, свет из коридора, тусклый. Как он здесь оказался? Зачем? В каком качестве? За кого его тут принимают? Причем он же существовал. Неважно, что не понять, что именно является им: раз уж он тут стоит и про все это думает, значит — есть же он какой-то? Но с ним никто не договаривался, что он окажется именно тут. Или договаривались, только он не помнит? Но с кем тогда договаривались? А жена, может быть, думала, что семья — это для того, чтобы было с кем стареть вместе. Он не возражал бы против такой версии, но она сейчас не совпадала с его заботами, да и вряд ли жена уже думала о старости, она была моложе, но мало ли — может, подсознательно думала, а иначе — в самом деле, зачем ей это? Конечно, было совершенно непонятно, кто она такая, потому что если смотреть на нее в таких мыслях, то это была вовсе не она, а все та же кома, принявшая ее облик. Пахнущая чуть слишком сладкими духами и каким-то ночным кремом.
* * *
На что могла быть похожа кома как материальная сущность, когда не перенимала чей-то облик? Идя однажды по переходу к нужному ему входу в „Кутузовскую“ (к северному, тогда на „Киевской“ ближе к пересадке, — с утра это важно, иначе грозит долгая толкотня на лестнице вверх и, далее, у эскалатора вниз, на кольцевую), он обнаружил там ларек с ассортиментом лавки „Путь к себе“. Китайские чашечки-тарелочки-чайнички, меланхоличные деревянные коты-рыболовы, условные благовония, туески на шею, ароматичные масла, хрустальные шары (вряд ли, хрустальные, стоили долларов десять, но шары — да, гладкие и прозрачные). Вот, подумал он, индустрия существует. Кома тоже существует, и для каждого своя. Следовательно, и под нее должна быть соответствующая индустрия. Могут ли иметь отношение к ней эти предметы? Его личное чувство такую возможность отвергало, но из этого ничего не следовало. Чтобы считать эти предметы „своими“, могло потребоваться привыкание. Тем более что ассортимент этой лавки, ранее им не замечаемой, именно теперь оказался в зоне его жизни. То есть ему следовало привязать свои ощущения к линейке этих предметов, к каким-то из них? И соотносить свое приключение именно с этим родом товаров? Хм, хмыкнул он, вывод был неприятен, но он сообразил, что вряд ли, потому что даже в десяти шагах от лавки воняло дымом этих палочек, что сообщало гармонию всему ее ассортименту. Но его кома не обладала запахом, она могла перенять чужой, но сама — не пахла. Не имела ни вида, ни вкуса, ни запаха, ни облика. И если уж сходство, то она была похожа на водку — возможно, конечно, что эту связь создали обстоятельства знакомства с нею. Но сходство в воздействии на организм у водки и у комы было. Хотя, с другой стороны, водка блестит в бутылке вполне как хрустальный шар, разве что немного иной формы. Но любим-то мы ее все равно не за это. Вопрос инсталляции метафизики предметами материального мира его раньше не интересовал. И уже не заинтересует, потому что если эти предметы и отвечали чьей-то коме, то чужой. Те, что в киоске, были мертвыми, неживыми. А его кома жила, и если и превращалась во что-то, то в живое, а не в эти какашки. Именно в то, что имело отношение к его жизни: он загордился тем, что ему досталось что-то явно лучшее. В крайнем случае его кома могла отразиться в какой-нибудь секундной, случайно-правильной конфигурации предметов, вовсе не предназначенных для этого специально.
* * *
Ближе к ночи на 3 марта начался ураган. Вряд ли он ощущался во всем городе, а внутри двора отчего-то завелся; все закручивалось и залезало внутрь куртки, вздымало ее. Еще во дворе почему-то был снег, его тоже не было нигде в городе, а сюда он каким-то способом точно попал, при этом, несмотря на ураган, лежал смирно. Какой-то этот двор получался самостоятельным. С верхних этажей дома что-то падало: что-то случайное, не очень важное. То есть ураган был внутренним, почти частным. Двор, конечно, был вполне отдельной местностью, где утром, в ожидании все не прибывающего молоковоза, старики говорили о 45 копейках за молоко, хотя, разумеется, тут оно стоило 12 рублей за литровый пакет и 11 рублей за литр, если привезут разливное. Они, разумеется, вспоминали советские цены и, заодно, свои бывшие продуктовые заказы-пайки, в которых сосиски стоили рубль семьдесят за килограмм, а у какого-то их тогдашнего главного начальства — всего 13 копеек. Они вспоминали не просто так, а с моралью — обсуждали уже старинные слова г-на Гайдара о том, как в СССР было противно стоять в очереди за сосисками. „Куда он там стоял“, — привычно усмехалась очередь, поскольку знала, что этот самый Гайдар на 30 рублей своего пайка месяц кормил всю семью, раз уж у них там сосиски по 13 копеек. Они не попусту перетирали прошлое, слегка этим оживляя, но осуществляли в нем какие-то корректировки, причем эти корректировки имели смысл. Иными словами, прошедшее время существовало реально, пусть даже и отъехало куда-то за спину. Да, во дворе было красиво. Тут был уже упомянутый каток, который заливали. Теперь, когда лед стаял, катающихся на коньках сменили дети с невнятной беготней, а также футболисты: они появлялись строго в воскресенье, в условленный утренний час. В 11 утра, во всяком случае, их крики уже мешали спать. Здоровые мужики, будто из персонала, обслуживающего дом: сантехники-электрики, они заодно тут и жили, в служебных квартирах. То есть они тут точно жили, не относясь ни к потомкам бывшей номенклатуры, ни к нуворишам. Среди них были дядьки покрепче, были чуть ли не скрюченные, лет под шестьдесят, но играли хорошо — не просто азартно, но с умом. Вратарь одной из команд был типическим москвичом лет за пятьдесят, будто из таксистов: коренастый, закрывал собой хоккейные ворота почти полностью, а орал так, что его ежеминутное „блядь!“ было слышно и на восьмом этаже. Отыграв, мужики шли в магазин, покупали водку, скучивались в углу катка (там была деревянная ограда, но не хоккейные бортики, а прямоугольная, так что углы были) и мирно, не торопясь, употребляли. Рядом с большим катком был, говорили, когда-то „младший каток“, для мелких детей, в той части двора, которая примыкала к углу, где театр Фоменко. Но теперь там стояли карусели и горки. Еще была площадка с турниками и другими железными загогулинами физкультурного назначения, а еще был уродский угол для совсем небольших детей, с избушкой, в которой иногда спал бомж — больше одного там бы не поместилось. Бомжи да, захаживали, их притягивали мусорники, потому что изрядная часть обитателей дома была состоятельной. Иногда бомжи проникали в подъезды и ночевали на верхних этажах. Тогда с утра на лестнице пахло бомжами. А возле подъезда, где квартировал О., имелся овальный скверик, в центре которого возвышалась большая гипсовая ваза — где в городе Москва еще сохранились гипсовые вазы? Или бетонные, но выглядящие гипсовыми. А гипсовая ваза в снегу — это однозначно прекрасно, так что Москва навсегда была очевидным венцом творения. Со всей ее амнезией, впрочем — благодаря ей, потому что амнезия и должна украшать себя садово-парковыми вазами, которые выглядят как гипсовые.