— Вот пускай и добивает, — вынес вердикт фельдмаршал. — А мы на янычар ударим, пока те в поле. Отступят обратно к лагерю, не выкурим оттуда потом.
— А чем бить собираешься, Михаил Васильевич, — явно растерялся Никифор. — У тебя в резерве кроме полутора тысячи рейтар и не осталось никого. А тех янычар тридцать тыщ.
— Радзивилла с собой возьму, — заявил князь, надевая на голову шлем. — У него четыре тысячи конницы под рукой, что всю битву без пользы простояла. Свежие.
— И остатки гетманской конницы забрать нужно, — деловито вытащил саблю из ножен Грамотин. — Среди них около сотни гусар наберётся. Если впереди на острие атаки поставить, в чистом поле любой строй прорвут.
— Всё равно мало! Янычары воины добрые. Даже в чистом поле так просто не одолеешь.
— Ну, если ещё и моих стремянных в атаку послать, не так уж и мало будет. Прав, Михаил Васильевич, нельзя их отпускать, — сузил я глава, уже по-хозяйски вглядываясь в замершую на полпути, вытянувшуюся через всё поле в три шеренги первую линию турецкой пехоты и сотни пустых телег, что волокли по утоптанному снегу к ним лошади. Очевидно, серидар уже понял свою ошибку и теперь лихорадочно пытался её исправить, надеясь хоть так создать для своей пехоты укрытие. — Если мы на этом поле лучшие турецкие полки в землю положим, османская империя такого разгрома вообще может не пережить, — пояснил я Никифору свою мысль. — Персидский владыка такую возможность точно не упустит. Да и мы не только в Крыму закрепиться сможем, но и ещё чего-нибудь у ослабевшего волка отщипем.
— А ты с кем останешься, госу… — начал было Никифор, и запнулся на полуслове, сообразив. — Даже не думай, надёжа! Сгинешь в бою, осиротеем! Я стремянных поведу!
— Если ты нечаянно погибнешь, царь-батюшка, все наши победы прахом пойдут, — Грамотин, в отличие от главы государевой охраны, истерить не стал, выговаривая мне всё это ровным, почти безучастным тоном. — Наследник годами мал, в Москве сумятица начнётся, а император и иные государи, что сейчас с завистью на твои успехи взирают, своего не упустят.
— И впрямь, неладное ты задумал, Фёдор Борисович, — нахмурил брови Скопин-Шуйский. — Уж прости, но большой пользы, что ты в поле самолично выйдешь, для дела не будет, а потерять многое можем. Ты лучше оставь при себе хотя бы пару десятков стремянных да к князю Пожарскому скачи. Скажи, что теперь можно половину полков с центра и левого фланга снять да в помощь Малому бросить. И снайперов Михайлова туда же. От татарвы и с тем, что останется, отобьются. Побежит та татарва, когда мы в поле выйдем. Понял ужу Кантемир-мурза, к чему дело идёт.
— Он ещё и в подданство к тебе попросится, государь, — оскалил губы Грамотин. — И года не пройдёт!
— Тогда с Богом, — нехотя согласился я, признавая правоту своих ближников. Ничего тут не поделаешь; сам виноват, что в государи попал. И теперь им идти в бой, а мне снова маяться, в бессилии сжимая кулаки. — Втопчите их в землю!
— Не сомневайся, надёжа! — мимо меня хлынули всадники, выезжая в поле через открывшийся в центре проход. — Побьём, окаянных.
Я с усмешкой посмотрел в сторону, спешно сбивающихся в более плотный строй янычар, суетившихся погонщиков, спешащих выставить перед ними телеги, несколько сотен всадников (личная гвардия серидара), выезжающих из лагеря под резкий рёв зурны.
Побьют. Конный в чистом поле пешему совсем не товарищ. Во всяком случае, если речь о янычарах идёт. У них даже ни копий, ни пик нет. Тут главное первый залп пережить.
И всё. Потом можно будет возвращаться домой. Хватит по Европам шлятся, и без того дел невпроворот.
Семитысячный конный отряд тронулся с места, постепенно набирая ход.
Эпилог
1 июня 1630 года от рождества Христова по Юлианскому календарю.
В Успенском соборе стояла та особая прохлада, что даёт толстый камень даже в разгар лета, снаружи, за закрытыми дверями, стоял жаркий, июньский день, а здесь, под сводами Божьего храма, воздух оставался ровным, чуть сыроватым, пахнущим воском и ладаном. Патриарх Феодосий вышел к амвону в полном облачении, тяжёлом от золотого шитья, и по тому, как медленно, с достоинством он двигался, было видно, что молебен этот он почитает делом не пустячным. Впрочем, само присутствии на этом молебне московского царя, выводило эту службу за рамки обычной.
— Господу помолимся, — возгласил дьякон, и хор на клиросе отозвался протяжным, многоголосым «Господи, помилуй», от которого под куполом пошло долгое, не сразу затихающее эхо.
Фёдор Годунов, встав на своём обычном месте, у правого столпа, размашисто перекрестился. Его примеру последовали с десяток ближников, коим дозволил государь сопровождать себя и неизменный Никифор, привычно застывший за спиной.
— О еже сохранити раба Божия боярина Константина, в путь далече шествующего, от всякого навета вражия и от всякия скорби… — начал читать молитву патриарх.
При имени боярина несколько человек в толпе перекрестились особенно истово, одновременно посматривая в сторону царя; видит ли?
Фёдор мысленно усмехнулся. Всё гадают, по ком это царь-батюшка уже девятый год молебны о здравии самого патриарха читать заставляет. Что это за боярин Константин такой?
Пусть гадают. Эта тайна только между ними хранима быть может с ними и умрёт. Да и не поверит никто, удумай он кому рассказать, что целых шестнадцать в непонятном беспамятстве был, покуда его телом этот самый Константин владел. Сразу за одержимого примут, а там, глядишь, и с трона сведут. Нет, уж лучше он о том, как и ранее, молчать будет да каждый год молебен устраивать, чтобы тот Константин и далее в пути был; обратно не возвращался.
Нет, ничего против его появления в те времена, Фёдор не имел. Хоть и жаль было до зубовного скрежета, пропавших из жизни лет, понимал, что иначе всего десять дней бы прожил. Да и царство ему после возвращения досталось богатое, могучее, значительно расширившее свои границы. Царица опять же глянулась, к сыну сердцем прикипел. Но и повторения, свершившегося в былые годы, Годунов категорически не желал. Его это жизнь, ему и решения принимать, как дальше быть.
Снова вступил хор и голоса певчих, то взмывая высоко, под самый купол, то опускаясь до низкого, почти утробного гудения басов, сплетались в ту особую ткань церковного пения, в которой смысл отдельных слов начинает теряться, а остаётся только само звучание, обволакивающее, тягучее.
— Пресвятая Богородице, спаси его, — пропел хор, и при этих словах ближники за спиной снова перекрестились.
Крестятся, и даже не знают, что тем самым память их старого знакомца, под рукой которого Речь Посполитую да Османскую империю порушили да шведскому королю окорот дали. Великие деяния, и этим и спорить зазорно. Хотя и в его царствование безуспешным трудно назвать. Вон Северном Причерноморье, воспользовавшись затянувшимся кризисом в Османской империи, окончательно за русским государством закрепили да остров Эзель у датского короля отобрали смогли. И главное мирно всё, почти без крови. Так там и воевать-то практически не пришлось. Отняли у турок несколько крепостей да запорожцев под государеву руку взяли. Сечевики даже горланить по своему обыкновению не стали, охотно записавшись в государев реестр. А Кристиан, только что подписавший унизительный любекский мир с императором, только и смог, что протест русскому послу высказать. Сил, на то, чтобы попробовать вернуть потерянные владения, у него просто не было.
Фёдор покосился на патриарха, потом на иконостас, где в свете множества свечей тускло поблёскивали оклады, и снова перекрестился; не торопясь, старательно, памятуя о наставлениях владыки, что креститься следует неспешно, от лба до пояса и от плеча до плеча, а не махать рукой, как веником.
— Яко Ты еси помощник и заступник душ наших, Христе Боже, и Тебе славу возсылаем, — завершил патриарх, и на этом слове кадило в его руке качнулось особенно широко, пуская густой, пряный дым, что стелился теперь над головами молящихся сизым облаком.