Только теперь многие поняли, сколько горя принесла людям война. Страшно было смотреть на целые эшелоны беженцев. Но когда их расселяли по домам, находились и жестокосердные люди, причем всегда из богатых.
Некоторые старались напакостить беженцам, что усложняло их и без того нелегкую жизнь. Один раз в доме, где они жили, заткнули трубу, и печь стала ужасно коптить. Но трубочист вовремя это заметил и прочистил дымоход.
Со временем многие беженцы переехали в город. Для них выстроили целые кварталы. В большинстве своем беженцы работали очень усердно, у них появились новые дома, и они всем были довольны.
* * *
Альберт был теперь дома. Но его мать, у которой, кстати сказать, в городе пустовала квартира, по-прежнему хотела нас разлучить. Как-то муж меня спросил, правда ли все, что она обо мне рассказывает. Я ответила только: «Ты знаешь, что я тебя никогда не обманывала. Но если ты мне не веришь, что я могу сделать». Он мне поверил.
А за несколько лет до этого случилось вот что – свекровь оторвала меня от работы и велела идти в дом, там она подвела меня к канапе, на котором сидел дядя Альберт, и сказала:
– Сию же секунду встань перед ним на колени и извинись.
А тетушка ударила меня по лбу острием своей палки. Причем я понятия не имела за что. Я встала на колени и сказала:
– Дядюшка, если я тебя чем-то обидела, прости мне, хоть и не знаю, чем я провинилась.
Дядя заплакал вместе со мной, а женщины только злорадствовали.
Поскольку муж теперь работать не мог, он частенько сидел на софе за кухонной дверью. Однажды вечером свекровь в очередной раз стала науськивать на меня дядю. Дело было в комнате, и муж за дверью слышал каждое ее слово, а поскольку он сам был свидетелем того случая, о котором мать говорила, то поймал ее на лжи. Больше терпеть он не мог. Вскочил и, дрожа от злости, сказал:
– Мама, своими собственными ушами я сейчас слышал, как ты наговаривала на мою жену. Сейчас же собирай свои вещи и убирайся к себе в город!
Она заголосила:
– Мой собственный сын выгоняет меня из дому!
С того самого момента в нашем доме воцарился мир. Дядюшки повеселели, я теперь то и дело пекла для них какую-то безделицу. Эта выпечка была только для них, я клала ее в маленький ящичек стола, и, найдя ее, они всякий раз очень радовались.
В ноябре 1945 года у тетушки случился удар, одну сторону парализовало, и за ней теперь нужно было постоянно ухаживать. Свекровь мне написала: «Надеюсь, ты знаешь, что должна делать». Я подумала: она удивится, но я и впрямь это знаю. И я стала ходить за тетей: приносить ей еду, хотя тетю потом часто рвало, мыть каждый день, расчесывать… Я сажала ее на плетеный стул и подносила зеркало, чтоб она видела, как хорошо она еще выглядит. Тетушка была мне очень благодарна, ведь я все для нее делала. Каждый день приходил врач с электроприбором, но ничего не помогало. Целыми днями рядом с ней были дядюшки, но они ничем не могли ей угодить.
Тут она почувствовала, что конец близко. Долгие бессонные ночи я проводила с ней рядом и так уставала, что чуть не падала со стула. Муж меня сменял. Но он всегда принимался за книгу, тетя ругалась, и мне снова приходилось идти.
Однажды, когда я готовила обед, она призвала к себе дядюшек. Когда они вернулись от нее, то оба плакали – такими я их никогда еще не видела. Я спросила, что стряслось. Они ответили, что тетя наказала им рассказать моей свекрови, как несправедлива она была ко мне все эти годы. Мол, ни от кого она не видела столько заботы, как от меня. Через шесть недель тетя умерла. Но свекровь это не больно тронуло. Она пришла и забрала из ее платьев и белья все, что смогла унести, ведь свекровь была наследницей. А мне бы все это так пригодилось для детских платьиц… <…>
В то время еще не было медицинской страховки, больные оставались дома, и ухаживали за ними члены семьи, а за некоторыми и вовсе не было никакого ухода. Моргов тоже не было. С тремя стариками, которые умерли в нашем доме, мы прощались здесь же. А тетя – та еще при жизни радовалась, что ее похоронят с моей фатой. Замужем она никогда не была и на смертном одре считалась невестой.
* * *
Пришло время подумать, как нам увеличить наши доходы. Все деньги, которые удавалось выручить, вкладывали в удобрения и технику, увеличивали поголовье скота. Мы верили, что все у нас получится. Только вот нам самим ничего не оставалось.
Из старших в живых был только дядя Отто. Но и у него был вывих бедра да еще водянка. На ноге началась трофическая язва, и постепенно она становилась все больше. Сначала перевязки делал врач, но, когда дошло до того, что мясо стало отваливаться от кости, врач больше не захотел к нему прикасаться. Пальцы ног пока были целы, а все остальное мясо из стопы вывалилось, так что кость оголилась.
И днем и ночью, каждый час я обрабатывала ему ногу антисептиком и перевязывала. Почерневшие куски мяса обрезала ножницами. Иногда за этим наблюдали врач и священник. Оба говорили, что не смогли б этого делать, и предостерегали меня от заражения. Но я ничего не боялась, ведь я то и дело протирала руки антисептиком.
Дядя уже не мог вставать с постели. Ногу разъело до колена. Но он не очень-то жаловался. Каждый раз во время перевязок мне приходилось выбрасывать огромные куски запекшейся крови, пятка и пальцы все еще были не тронуты, а вся остальная часть до колена – голая кость. Прошло несколько месяцев, и, наконец, язва перестала увеличиваться. Сначала образовалась сухая пленка, а потом наросло новое мясо – нога теперь была вся в бороздках.
Когда дядя увидел, что дело пошло на лад, он снова сделался веселым, а с ним и я. Пока он лежал, я его мыла, брила, стригла ему волосы. Он так меня благодарил, что хотел все отдать, что у него было. Но его небольшие сбережения ничего не стоили – денежная реформа еще не прошла[12]. Только его бархатную шляпу, которую он мне отдал, я и смогла переделать.
С какой бы радостью я стала медицинской сестрой! Прежде, когда я спрашивала отца, можно ли мне попытаться, он так сердился, что даже меня колотил. Всю свою жизнь я охотно ухаживала за больными, и пять раз мне приходилось помогать умирающим. А все же медсестрой я не стала. Когда дядя Отто начал поправляться, мы сажали его на плетеный стул перед домом. Тут, на солнышке, он вновь веселел. Ему снова захотелось курить. Я набивала ему трубку и ее раскуривала, а он каждый раз говорил: «Ну-ка, подай мне, а то выкуришь половину». И мы оба смеялись. Потом я вставляла трубку ему в рот. Зубов у него уже не было, да и руки дрожали, и сам ее удержать он не мог.
Дядя выздоровел и снова начал ходить, так продолжалось еще два года. Но потом, когда дяде было семьдесят девять, и ему пришел черед умирать. Я стояла рядом с кроватью и старалась его утешить. Вдруг он сказал, причем он был в полном сознании:
– Глянь-ка, какой-то парень стоит у меня в ногах, он там уже давно, чего он хочет?
Я ответила, что никого не вижу. Но дядя настаивал:
– Смотри же, вот он стоит. И молчит. Поди, спроси, чего ему нужно.
– Да там нет никого. Тебе все это привиделось!
Но он не соглашался и все просил меня узнать у того парня, зачем тот пришел. Это были его последние слова. Он отошел при мне.
Я в то время уже была третий месяц беременна нашей второй дочкой, но больному дяде об этом не сказала, ведь когда в семье рождается новый ребенок, кто-нибудь из стариков должен уйти.
Дядя Отто был единственным из старших членов семьи, кто получал пенсию. Она составляла двадцать три марки. Он очень гордился, потому что кое-что сам мог купить. И даже позволял себе некоторую роскошь, например, специальную щетку для мытья шеи после стрижки или щеточку для усов. Я всегда старалась, чтобы он хорошо выглядел. Дядя был совершенно седой и почти всегда веселый. Печалился он только, когда сидел на своем канапе, и у него вдруг случалась неприятность. «Ну вот, опять я в штаны наделал!» – говорил он. Я его всегда утешала: «Ничего страшного, Отто. Не важно, по какому там делу. Не беспокойся, я сейчас все выстираю». У стариков это вообще часто бывало. Уборной у нас в доме не было, стиральной машины тоже. Так что все это доставляло много хлопот. Но я еще до замужества знала, на что шла, понимала ведь, что в доме старики, и такой работы никогда не боялась. Вот если б не было тяжелых полевых работ, тогда б нам и вовсе жилось хорошо.