— А это обыкновенная трусость! — бросил он в напряженное лицо Курманова. — Трусость! Понял, да?
Дорохов уже не допускал возражений, и Курманов почувствовал и увидел, что он стал именно тем Дороховым, которого уважал и побаивался, тем Дороховым, которому никто не мог противоречить. Таким он становился в часы и минуты, когда обострялась обстановка, будь это на земле или в воздухе. Таким он, наверное, был и на фронте, в бою. Тверд и непреклонен. Но таким он Курманову как раз и нравился.
— По себе знаю, — продолжал говорить Дорохов твердо и веско, — случалось в службе что-то и упустишь, что-то не доведешь до конца. Досадно, обидно бывает. Но тебе все-таки простят. Но если летчики утратят по твоей вине летную форму — никто тебе этого не простит. И в первую очередь — они сами. Жизнь-то на месте не стоит. Не летаешь или мало летаешь — полк ослабляешь.
Горячим, невыносимо жестким клином вонзались в душу Курманова беспощадные слова Дорохова. Ожоги, а не слова! Они бередили ему живую рану. Это он-то боится ответственности, он трусит? Нашел Дед чем упрекнуть. И слова-то какие — хоть терем на них ставь.
И все-таки Курманов не жалел, что встретился с Дороховым, хотя ушел от него с досадным чувством. Философия Деда, оказывается, проста — паши небо и все сгладится, все встанет на свое место. Утихомирится и он, Курманов, который не в меру разгорячился, и у Лекомцева со временем дела наладятся. Все пойдет своим чередом. Как было. Но так ли все это на самом деле, так ли…
В этот вечер Надя, жена Курманова, заждалась мужа.
— Гриша, ты где пропадал? — неторопливо спросила она, едва Курманов переступил порог. — В штабе тебя нет, в столовую не ходил. Ну были бы полеты, а то ведь нет, а его след простыл.
Курманов невесело улыбнулся:
— Мало ли дел…
— Какие дела, времени-то, посмотри, сколько…
Курманов ответил мягко:
— А уж ты и справки навела, где я и что… Подумают — сам командир в самовольной отлучке.
— А то нет, — ревниво сказала Надя и тихо улыбнулась.
Надя, как почти все жены летчиков, была общительной, но временами задумчивой. Задумчивость чаще проступала у нее на лице, когда она провожала мужа на полеты. Почему-то ей всегда было томительным ожидание первых взлетов. Муж уйдет на аэродром, а она долго не может найти себе места — ходит из угла в угол, поливает цветы, поправляет одеяльце на спящей дочурке. На душе у нее неспокойно. Но как только взлетят первые самолеты и над городком установится привычный гул, улетучиваются все тревоги.
Надя терпеливо ждала мужа со службы. Иногда полушутливо жаловалась ему: «Ну разве это жизнь — сплошное ожидание, ждешь его, ждешь, а придет — к нему не подходи, его не тронь, у него, видите ли, завтра полеты».
Курманов спокойно выслушивал Надю, смотрел на подернутые тоской ее глаза и находил в них связывающую их обоих теплоту. Да и когда Надя молчала, он все равно хорошо понимал ее. Ведь поведение любимой женщины, что течение большой реки — зримо не видишь, а чувствуешь. Это он особенно понял теперь, в трудные для него дни. Только дома, с Надей, он находил некоторое успокоение и принимал за самоотверженность ее молчаливое согласие с ним.
Раньше Надя частенько упрекала мужа за футбол: «И как тебе только не совестно — у всех на глазах мячик гонять. Брось ты эту забаву, мальчишка, что ли?» Курманов на Надю не обижался, но хотел, чтобы она его поняла: «Брошу футбол — летать перестану, а без полетов разве жизнь».
Теперь о футболе Надя даже и не вспоминает, хотя Курманов гоняет его больше прежнего. И вообще, в последнее время в доме все стало как-то по ней. Вот и сейчас, хоть и поздновато пришел, а Надя в прекрасном настроении.
— А к тебе приходили, — весело продолжала она.
«И кто мог приходить домой?» — подумал Курманов, а Надя уже спешила обрадовать его еще одной приятной новостью:
— Гриша, а у нас билеты в театр…
Курманов всегда хотел, чтобы было так: переступил порог дома и все служебные дела оставил там — в штабе, в учебных классах, на аэродроме. Хотел, но так не получалось. Редко когда он мог отключиться от своих летных забот. Он и на земле жил напряженной внутренней жизнью, мозг его был загружен работой так же, как и в полете. Теперь ему не давал покоя случай с капитаном Лекомцевым.
Лекомцева осуждали, а Курманов не видел его вины. Да, у него не хватает фактов, нет вещественных доказательств невиновности летчика, но и вина его утверждается тоже на словах. Потому полет Лекомцева тревожил его с прежней, неугасающей силой, по-прежнему бился в его груди непроходящий крик души: «Летчику надо верить!»
Курманов смотрел на факты через свою призму. Ведь научно-техническую революцию не кто-то выдумал, она пришла сама. И летчики не пасовать перед ней собирались, а умело использовать ее достижения. Вчерашним днем теперь не проживешь. «Паши — не паши, и как там еще ни говори, а случай с Лекомцевым сам собой не «сгладится», не «переживется», потому что в конце концов не в Лекомцеве тут дело. Лекомцев оказался лишь в фокусе событий, и в отношении к нему обнаружились различия в подходах к боевой выучке летчиков. Одних устраивало парадное благополучие, другие смотрели в завтрашний день.
Так рассуждал про себя Курманов, слушая свою жену.
— Откуда они взялись, эти билеты? — сдержанно спросил он, продолжая думать о своем.
— Бабоньки достали. Они экскурсию еще затевают. Вот и приходили, интересовались — нельзя ли автобус заказать. Говорят — пусть муженьки с детишками понянчатся. А что, Гриша, пока не летают…
От последних слов жены Курманов оцепенел. Не понимая того, что делает, родная жена, любимая его Надя, глубже загоняла тот клин, который вонзил ему в душу Дорохов. Она не сознавала, что строже других судила его. «Пока не летают…» И Курманову стало еще более понятным беспокойство Дорохова, а стало быть, еще больнее воспринимал он его упреки.
Всегда прямой, независимый, от одной мысли о полетах глаза вспыхивали у него, как костер на ветру, Курманов вдруг почувствовал себя каким-то виноватым перед людьми.
Надя ничего этого не замечала, она продолжала горячо комментировать новости:
— А что, это же здорово, Гриша. Давно мы в театре не были. И на экскурсию я с удовольствием бы поехала.
Желания и светлые порывы жены действовали на Курманова совсем в ином направлении, чем она хотела. Чем больше Надя выказывала их, тем тяжелее ему было слушать ее. Глядя на Надю, Курманов больше всего сейчас боялся погасить на ее лице солнечную улыбку. И в то же время он не мог ничего с собой поделать. Тяжелые тиски сжимали его сердце.
— Какой театр… Какие экскурсии… В рабочие-то дни… Ты думаешь, что говоришь, — протяжно, с укоризной проговорил Курманов.
Надя смутилась.
— Хорошо, отдадим билеты Лекомцевым, — сказала она изменившимся голосом.
Надя еще больше разбередила душу Курманова. Он посмотрел на нее умоляющими глазами: «Неужели перестала меня понимать?» И мягко, чтобы не обидеть ее, сказал:
— Ты не жена, а крапива стрекучая.
Надя обвела Курманова ласково-грустным взглядом и неожиданно громко рассмеялась. Курманов удивленно смотрел на нее:
— Ну что ты, что ты?
Надя продолжала смеяться. Лицо ее раскраснелось, в глазах стоял влажный блеск. Но вот она смолкла и, стараясь удержать на лице улыбку, сказала:
— Наконец-то поговорили на семейную тему. А то все полеты, полеты, будто я у тебя ведомая.
Курманов оторопело глядел на Надю. В другой бы раз прыснул от ее слов — вот чудачка! Но сейчас он лишь неопределенно хмыкнул.
Потом он взял телефонную трубку, и Надя заметила, как его лицо стало бледным.
— Ох, про цветы я совсем забыла, — спохватилась Надя и скрылась в комнате.
Курманов вызвал подполковника Ермолаева.
— Егор Петрович? Готовь полеты. Что? Отменяю прежнее решение. Да, отменяю.
Курманов почувствовал, как Ермолаев замялся, без какого-либо воодушевления, с холодком воспринял, его указания. Конечно, был в недоумении: то полеты отставить, то вдруг давай, планируй.