Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Страница вторая.

Язык до Киева доведет

Хотя, конечно, до Киева меня довел отнюдь не язык, а скорее, умение помалкивать, очень ценившееся в те годы. И лежал путь на Киев через Москву и Севастополь. А пока мы с Семеном Логвиненко, рабочим холодильника, бывшим белым офицером, двигались на Ростов. В нашем поезде были вагоны одного типа — общие. Народу в них набивалось, что сельдей в бочке. Прямо в вагоне тепло, по-зимнему одетые и укутанные люди подкреплялись, курили, сморкались прямо на пол вагона и обсуждали текущий момент. Окна, от холода покрывшиеся инеем, были закрыты, и вентиляции не было никакой. Мы с Семеном забрались на третьи багажные полки и изнывали там в густых испарениях. Я было уснул, но скоро проснулся с больной головой. В Тимашовской мы пересели на новороссийский поезд, идущий до Ростова, а уже от Ростова, в плацкартном вагоне, добирались до Москвы. Это было первое путешествие в моей жизни. Потому было такое впечатление, что сон чередуется с явью.

Москва встретила нас лютыми морозами. Облака пара, поднимавшиеся от людских толп и лошадиных морд, закрывали кумачевые, исписанные белыми буквами, транспаранты, которые были развешены всюду, истошно вопя и призывая: догнать, добить, построить, ликвидировать и мобилизоваться. Среди всего этого кумача ползли обледеневшие трамваи, маленькие и неудобные, облепленные людьми и сверху, и сбоку. Казалось чудом, что эти вагончики не переворачиваются. Это ехал на работу его величество рабочий класс, который немало потолкал нас, обалдевших от всего этого сельских парней, называя мешочниками и деревней. Мы помалкивали, чувствуя себя весьма неуютно в столице пролетариев всего мира — радуясь, что каким-то чудом удалось забраться с нашими пожитками в переполненный трамвай. На Садовом кольце пересели в трамвай номер восемь и минут через пятьдесят вышли на остановке Тимирязевская сельскохозяйственная академия — бывшее имение графов Разумовских. В свежепостроенном, еще даже не побеленном изнутри здании института — Мосрыбвтуза, нас встретил комендант общежития, мужчина в военной форме и с военными замашками. Например, стоило нам поинтересоваться, где же простыни, которыми следует накрывать матрасы, как он очень удивился: «Чаво!?» и объяснил, что простыни свои иметь нужно. Мы устроились отдыхать в холодной комнате на голых матрасах, а укрылись тоже матрасами. Проснулись промерзшие и отправились на первый этаж, в столовую. Там мы приступили к осваиванию прелестей социалистического общепита: «деликатес», поданный на первое, назывался московскими щами и состоял из вареной в горячей воде соленой капусты. Это варево имело весьма подозрительный вид и довольно противно пахло. На второе подавали слипшийся комок пшенной каши с вареной головой засоленной рыбы. Голод в стране вступал во все свои полные права. Люди умирали уже миллионами в ходе социалистических перестроек и реконструкции, осуществляемой безмерно безграмотными и жестокими попами марксистского прихода. Думаю, что неплохо бы было подавать эти деликатесы на стол товарищу Сталину, имевшему неизменно упитанный вид в самые тяжелые для народа времена. Немного позже один из моих однокурсников, Иван Кармаев, родом из Керчи, во время чаепития состоящего из пустого кипятка с неизвестно из чего сделанным куском хлеба, напоминавшим пластилин, который поваляли в соломе, с размаху ударил этим хлебом, застрявшим у него в горле, о фанерную столешницу, от которой кусок, спружинив, подскочил почти до потолка и истошно закричал: «Довел проклятый грузин!» Можно, конечно, обвинить Ивана в национальной ограниченности, но как объяснить, что в Грузии в то же время выдавали по килограмму прекрасного белого хлеба на едока в сутки? Ивана никто не «заложил», сеть осведомителей еще не была раскинута повсеместно, когда, немного позже, люди получали десять лет, за такую, например, частушку:

«Спасибо дураку грузину —
одел нас в кирзу и резину».

Нам выдали продовольственные карточки: четыреста грамм хлеба в день. Двести «глины», о которой я уже упоминал, чуда хлебопекарного искусства эпохи коллективизации сельского хозяйства и двести грамм белого, который мы съедали здесь же, не отходя от прилавка магазинчика, устроенного в церкви, находившейся на территории сельскохозяйственной академии, чтобы никто из голодающих не выдернул из рук. А «глину» клали в карман и с отвращением жевали весь день, забивая голод. По этим карточкам на месяц выдавали четыреста грамм селедки «иваси», двести грамм подсолнечного масла, двести граммов маргарина, который я увидел впервые в жизни, спички и махорку я отдавал ребятам. Да еще в буфете можно было утром съесть бутерброд: два кусочка черной, конской колбасы на тонком ломтике хлеба, с двумя стаканами чая — один чуть-чуть подслащенный. На ужин, состоявший из тушеной капусты или комка перловки, обычно уже не хватало денег. От такого питания все приуныли.

О гастрономических прелестях студенческого питания начала тридцатых годов, от которых люди умирали с голода, я еще расскажу. А пока нужно было сдать вступительные экзамены в институт. Солидные люди, институтские преподаватели, с сожалением и вроде бы даже сочувствием смотрели на наши каракули и слушали путанные, пятое через десятое, пояснения к ним. В традициях буржуазной профессуры, не привыкшей, в отличие от советской, плодить неучей, они дружно провалили всю сотню абитуриентов, единственным достоинством которых было рабоче-крестьянское происхождение. На следующий день вывесили список провалившихся, документально подтвердивший это обстоятельство. Голодные, но довольные, мы принялись собираться домой. Я сложил в знаменитый фанерный баульчик свои вещички, среди которых и опустевший мешок из-под харчей. Уже мечтал о встрече с невестой и кубанском борще. В таком же настроении были и другие ребята: в общежитии, впервые зазвучали смех и шутки.

Но не тут-то было: механизм социального переустройства общества крепко захватывал любого, кто имел неосторожность близко к нему подступиться. Как раз в это время в Мосрыбвтуз на выпуск инженеров-рыбников приехали члены Политбюро ЦК ВКП(б), первый секретарь Московского горкома партии Лазарь Моисеевич Каганович и нарком Пищепрома Анастас Иванович Микоян. Ректор института латыш товарищ Гольдман доложил Микояну, что контингент абитуриентов, провалившись, готовится к отъезду по домам. Микоян приказал всех нас задержать до особого распоряжения. Здоровенный латыш товарищ Гольдман вовсе этому не удивился, ведь именно тогда, после спровоцированного, как сейчас выясняется, дела Рамзина, шахтинского дела и процесса над Промпартией, был брошен лозунг:

«Рабочих от станка, а крестьян от земли — в институты!»

Создавалась своя рабоче-крестьянская интеллигенция, в которую гребли всех подряд. Из полуграмотных парней на ходу лепили интеллектуальную элиту общества, совершенно не беря в учет, что интеллигентом, более или менее, становятся лишь в третьем поколении. Людей пытались растить ударными методами, как строили шахты и плотины, фальсифицировали невиданные урожаи лысенковской пшеницы и мичуринских яблок.

«Свои кадры решают все!» —

тогда у всех на слуху был этот, по сути мафиозный, лозунг, конечно без слова «свои».

Ровно через сутки нас собрали в актовом зале института и объявили, что никто из нас домой не поедет, а будет учиться на трех курсах рабфака: в зависимости от уровня подготовки, на первом, втором или третьем. Я попал на третий курс. Честно скажу, что все это была грандиозная халтура. Рывок в интеллектуальном развитии масс провалился с еще большим треском, чем рывок в материальном развитии страны, просто провал этот был менее заметен.

Символом провала этих сталинских начинаний стал для меня телевизионный кадр, показывающий грандиозную демонстрацию демократических сил в Москве четвертого февраля 1990 года. Огромные колонны демонстрантов проходили мимо знаменитых московских высоток, аляповатых огромных сооружений, обильно украшенных лепниной, сооруженных нередко на месте вековых московских церквей, сверкавших маковками куполов и радовавших глаз смелым полетом сводов. Колонны хмурых, ожесточенных и озлобленных людей проходили мимо огромных почерневших сооружений, опутанных предохранительными сетями: к началу восьмидесятых колоссальные элементы лепнины, прикрепленные на головокружительной высоте под шпилями строителями-заключенными, стали все чаще срываться и с адским грохотом, грозя покалечить и убить множество людей, устремляться вниз. Эти дома, как и нынешняя наша система, практически не поддаются ремонту: вся система коммуникаций и украшений вмонтирована в них намертво в глухие стены. Чтобы ликвидировать течь в трубе или заменить саму трубу нужно проводить циклопические объемы работ. Такие строения американцы просто взрывают, сооружая на их месте новые — так экономичнее. А мы ремонтируем: и дома, и общественное устройство. Можно понять трудности, с которыми столкнулся Горбачев, взявшийся ремонтировать общество, все системы жизнеобеспечения которого, насквозь прогнившие, встроены в колоссальной толщины глухие стены. И потому, наверное, так мрачны были лица людей, шедших в колоннах сырым и хмурым февральским деньком ремонтировать свое общественное устройство мимо его материальных символов: почерневших от городской гари московских высоток, возле шпилей которых на огромной высоте кружились голуби, толкая грудью сырую мглу, будто символизируя тщетность всех усилий человека стремящегося к свободе в России…

47
{"b":"979524","o":1}