Не знаю, почему, я твердо был уверен, что на войне останусь жив. Возможно, это объяснялось тем, что совершенно не боялся противника в воздухе — был уверен, что на равных выйду с любым. Еще очень отвлекала от дурных мыслей моя роль комиссара, которую я понимал, как роль человека, который должен показывать пример, приободрять и поднимать боевой дух других. В этой роли, а я старался выполнять ее на совесть, хотя не имел никакого политического образования, меньше думаешь о собственной судьбе. Возможно, оно было и лучше, напичканные коммунистической премудростью политработники сразу будто создавали какую-то стенку из своей напыщенности и невнятного глубокомыслия между собой и людьми. Можно всякое говорить о комиссарах и замполитах на фронте, но у меня осталось ощущение того, что в эти годы я был нужен в полку не только как пилот, но и как духовник, пусть коммунистический, но ведь это была тогда наша общая религия, а другой не было.
Позволю себе перенестись во времени. В отличие от фронта, уже в мирное время, вся эта политработа меня порядком тяготила. Чувствовалось, что люди внутренне не верят во все это коммунистическое «му-му». Я скучал по самолетам, но приходилось долгими часами талдычить, порой не совсем самому ясные или убедительные, догмы марксизма в их вульгарном изложении скучающим людям. Для тех времен характерен случай с Митрохиным — Героем Советского Союза, командиром одного из полков четвертого реактивного центра в поселке Разбойщина Саратовской области, где я был в конце сороковых, начале пятидесятых годов начальником политотдела — почетная, генеральская должность. В мои обязанности входило проводить политзанятия и вести марксистско-ленинскую подготовку со старшим командным составом, куда входили командиры полков, их заместители, начальники штабов и начальники спецслужб. Я доставал пожелтевшие конспекты и с обычным вдохновением пытался вталдычить в авиационные головы глубинную мудрость ленинских работ: «Шаг вперед, два шага назад» или «Что делать?». Главным Политическим Управлением — ГлавПуром программа составлялась так «мудро», что эти самые работы изучались с началом всякого нового учебного года. Мои слушатели каждую осень бодро интересовались: «Что, Дмитрий Пантелеевич, — пошагаем?» И мы шагали. А вот Митрохин, судя по его уверениям, полюбил работу «Что делать?». Я заметил, что этот лихой фронтовой летчик, а ныне командир полка всякий раз на марксистско-ленинской подготовке занимает место в уголке дивана и стоит мне открыть конспект, как он сразу засыпает. Это было бы еще полбеды, но Митрохин обычно громко храпел при этом, отвлекая моих слушателей от познания глубины мудрых ленинских мыслей. Сначала я терпел, давая возможность Митрохину укрепить нервную систему, да и неудобно было будить Героя Советского Союза и командира полка, но постепенно Митрохин обнаглел и храпел такими руладами, да еще с присвистом, что терпеть подобное далее было просто невозможно. Когда Митрохина разбудили, он сначала испуганно подскочил: «Что?! А! В чем дело?» А потом, протерев глаза, принялся объяснять, что провел бессонную ночь над конспектом ленинской работы «Что делать?», готовясь к выступлению на семинаре. Митрохин смотрел на меня ясными глазами, и от него очень явственно тянуло перегаром.
Но вернемся в сентябрь 1942-го года в деревню Житкур. Утром одного из сумрачных деньков середины сентября Валю Соина охватил охотничий азарт. Из района грохочущего Сталинграда сотнями тысяч снималась и улетала в более спокойные места всякая дичь, природа и ее создания явно вели себя умнее человека: птицы спасались, а люди лезли сами в объятия смерти. Здесь же в степях, неподалеку от Житкура, бродили сотни тысяч голов скота, который перегнали сюда для снабжения фронтов, сражавшихся в районе Сталинграда. Соин возил с собой охотничье ружье и разнообразные боеприпасы, гранаты, мины, и прочее, что предполагалось использовать для охоты и рыбной ловли.
Я вспомнил, что мой отец Пантелей был отменный охотник, и мы с Соиным решили использовать в личных целях без толку стоявшую крытую трехтонку полевых авиационных мастерских. Хорошо оснастившись и приобретя живописный вид, наподобие персонажей картины «Охотничьи рассказы», мы выехали из Житкура в сторону огромных болот, раскинувшихся в километрах пятидесяти на восток. Эти болота находились примерно на таком же расстоянии и от станции Эльтон, населенного пункта, известного своими запасами соли. Мы ехали буквально среди колоссальных стад скота, бродившего в поисках прокормления, здесь же в степи. Как рассказал мне начальник всего этого хозяйства, тихий еврей, очень боявшийся попасть на передовую, здесь было немало коров, пригнанных даже с Украины и Дона. Умные животные форсировали Волгу вплавь, их только сильно сносило течением.
Когда я осмотрел огромное болото, в глубине которого действительно крякало и пищало множество уток, то у меня пропало всякое желание лезть в его глубину. Соин же преобразился. Его глаза пылали первобытным охотничьим азартом. Он нервно опустошил карманы от документов, которые отдал мне, обул высокие резиновые сапоги, проверил ружье, повесил повыше сумку с патронами, после чего отважно нырнул по грудь в болотную жижу. Некоторое время я еще видел его голову, мелькавшую между камышами, потом слышал выстрелы, но примерно через час все признаки жизнедеятельности Соина прекратились. Даже утки, поднимавшиеся огромными тучами и тут же вновь садившиеся на то же место, прекратили свои маневры. Было уже часов пять дня и начинало быстро темнеть. Где же наш начальник штаба? Я почувствовал, что дела неважные: с огромным болотом, заросшим камышом, где Соин оказался первый раз в жизни, шутить не стоило. Я принялся «раскулачивать» ближайший стог соломы и поджигать ее пучки, которыми размахивал, громко крича. Я вспомнил свое кубанское детство пацана-голубятника и принялся изо всех сил свистеть, потом стрелять из пистолета «ТТ» в воздух. Все безответно. В сторону болота подул холодный, восточный ветер, и обстановка становилась все более тревожной. Я был страшно обрадован, когда, будто леший из болота, выбрался испачканный грязью до самых ушей, обвешенный утками, порядком продрогший Соин. Выяснилось, что он действительно заблудился в болоте, и уже начал было замерзать, когда заметил колеблющееся световое зарево от сжигаемых мною пучков сена и вышел на эту иллюминацию. Через пару часов мы были в Житкуре и сдали уток хозяйке — гундосой украинке. В ее хате меня подстерегало явление, равное полтергейсту: воняет дерьмом, и хоть ты тресни. Хозяйка несколько раз мыла пол и внимательно осматривала комнату, где я разместился, служившую у них залом, но все бесполезно. Наконец взяла под подозрение большой фикус, который рос в деревянном ящике в центре комнаты. И действительно, когда мы с ней совместными усилиями взяли фикус за ствол и приподняли вместе с большим комом земли, то обнаружили под ним несколько десятков порций человеческого дерьма, аккуратно по порциям завернутого в газету.
Оказалось, что до меня в этой комнате жил еврей, офицер интендантской службы запасного полка, который опасался вечерами и ночами ходить в отхожее место во дворе и нашел такой оригинальный способ погребения собственных экскрементов. Видимо, неудобства хозяев его мало волновали. Бедной хозяйке даже и в голову не могло прийти подобное. Ну, как не сказать после этого записным антисемитам, что кто-то стремится насрать в хате бедного славянина. Это я шучу, конечно, но то, что многие евреи хозяевами ведут себя в гостях не только в отдельных домах, но и в целых странах — медицинский факт. Впрочем, не они одни, да и сами эти страны я совсем не идеализирую. Все действительное разумно. Но бедную украинку, хозяйку дома, выносившую дерьмо с помощью падчерицы, мне было жаль. Впрочем, кто только не пакостил в прифронтовой полосе.
Судьба заложила в этих местах основы еще одного моего жизненного круга. Личный состав нашего второго полка на автомашинах был доставлен на аэродром села Николаевка, а оттуда с полевого аэродрома на «ЛИ-2» переброшен в поселок Разбойщина, неподалеку от Саратова. Здесь в пространстве между холмами немцы-колонисты устроили райскую долину: систему прудов, из которых вода шла на полив овощных плантаций, построили великолепные деревянные дачи с башнями и шпилями, носящие имена и фамилии их немецких хозяев, например дачи братьев Шмидтов, посадили великолепные дубовые леса. Здесь Шмидты и другие отдыхали, а в Саратове имели большие мельницы и пароходы на Волге. Пруды возле Разбойщины были обсажены роскошными садами и кишели рыбой. В них водились великолепные зеркальные карпы. В конце сороковых, начале пятидесятых годов именно на эти места пришелся самый высокий взлет моей служебной карьеры. Здесь мне, которому не исполнилось ещё и сорока лет, пришлось служить на генеральской должности — начальника политотдела четвертого реактивного центра. Жил в отдельном финском домике на зеленой улице прекрасной долины — улица Дачная. Здесь, несмотря на печное отопление и многие дрязги, прошли неплохие послевоенные годы. Здесь росли мои дети. И послевоенная Разбойщина уже почти не напоминала Разбойщину военных лет — местечко страшноватое. Тогда это было одно из мест формирований маршевых полков и батальонов для ненасытного фронта. Здесь перед отправкой в огонь, в огромных землянках, где помещались деревянные нары в четыре яруса, месяцами ждали своей судьбы многие тысячи самых разных людей, мало кто из них, вернулся домой. Если б обшитые досками стены этих огромных земляных залов могли говорить, то какой поток человеческих воспоминаний, человеческой тоски и последних желаний могли бы они отобразить. Уже после войны, когда мы пытались поселить в этих землянках своих солдат, они тут же заболевали страшной «земляной болезнью» с тяжелейшими симптомами: бледнели, кашляли, теряли силы, покрываясь сыпью. Сейчас думаю, что дело не только в грибках, расплодившихся в сырости, а и в той ужасной атмосфере предсмертной тоски, которую оставляли здесь, уходя на фронт, многие тысячи молодых людей. После войны мы разобрали эти проклятые землянки и заровняли ямы бульдозерами. Находилось при этом немало оставленных солдатами ладанок и иконок, видимо, врученных солдатам их матерями, плохо, впрочем, помогавших в огне Сталинграда — места, которое Бог совсем позабыл.