— О чем вы тут шептались? — Аня остановилась в десятке шагов от меня, вытирая волосы бежевым махровым полотенцем. — Заговор за моей спиной?
Кажется, она улыбалась, хотя то, что происходило вполне можно было назвать заговором.
— Про Ириэль рассуждали, — произнес Весериус, неожиданно сменив свой призрачный наряд: вместо затрепанного камзола мышиного цвета на нем появился черный безупречный фрак. — О том, как хорошо, что у нас есть такая подруга. Дружба с хетайлой, думаю, куда важнее и полезнее, чем отношения с глухими и высокомерными богами! — повторил призрак мысль, которую озвучивал мне много раз.
— Еще говорили о том, как нам жаль, что тебя, тетенька-художница, не будет на юбилее моего мастера, — съязвила Самсонова. — Мне очень жаль! От этой мысли сердце кровью обливается! Такой вкусной кровью моих врагов! — вампирша расхохоталась.
— Ань, пойдем спать? — я взял Ольховскую под руку, намериваясь поскорее увести ее в спальню.
И надо бы самому было заглянуть в ванную, освежиться, но это чуть позже, после того как уложу Аню в постель. А вообще, я сволочь. Я это осознаю в полной мере. Я раскаиваюсь, но я обязан трахнуть дочь богини Ночи. Или все же переступить через это желание ради честных отношений с Ольховской? Хотя, Аня с первого дня считает меня лжецом, и вряд ли что-то в этом вопросе с ее стороны поменяется.
— Пойдем, дорогой, — она поцеловала меня, и от этого на душе вовсе заскребли кошки, я почувствовал себя еще больше мерзавцем.
По-хорошему, следовало сказать баронессе про Ириэль.
Да, так нужно сделать! Но не сейчас. Во-первых, не факт, что с Ири у меня что-то выйдет. Раз так, зачем портить Ане настроение без всяких причин? А во-вторых, все это надо подать не прямо в лоб, а так, чтобы моей художнице не было слишком обидно. Как там говорил Весер: земная любовь отдельно, небесная отдельно. Была такая интересная формулировкка у его знакомого. Вот ей и воспользуюсь. Подам ее как божественную истину, будто преподнесенную Ириэль или вообще нашептанную Марией Магдалиной.
— Позволь мне, — сказал я, когда мы зашли в спальню, обняв баронессу сзади и начав развязывать поясок ее халата.
Для Ольховской даже в таких мелочах мне хотелось быть внимательным и приятным, чтобы хоть как-то реабилитироваться перед самим собой. Однако, в голове точно огромный церковный колокол гудела мысль: «Из-за тебя, из-за твоих блядских желаний Аня не увидит замок Ириэль! А ведь она этого очень хочет! Одумайся, еще не поздно! Отыграй перед Весером назад! Аня — не самовар, возьми ее с собой!»
Она стояла напротив высокого зеркала в платяном шкафу. По обе стороны лили золотое сияние два хрустальных бра в сплетениях ажурной бронзы. Я долго снимал халат с Ольховской, целуя ее плечи, спину, гладя постепенно освобождавшееся от одежды тело.
— Аппельсин, ты такой нежный. Нежнее чем вчера. Что такое? — баронесса повернулась ко мне, позволяя любоваться голой грудью, не крупной и не маленькой. Наверное, идеальной, на которой призывно выделялись острые соски. Тени и свет бронзовых бра делали ее особо дразнящий. И я дразнил себя в первые мгновения, не прикасаясь к ней, только лаская взглядом.
— Мне нравится, когда целуют меня в живот, — с улыбкой глядя на меня, шепнула Ольховская, ее пальцы взъерошили мои волосы, словно приглашая продолжить начатую игру.
Все еще оставаясь одетым, я подчинился. Сначала поцеловал ее грудь, затем опустился на одно колено и прижался губами к животу ниже пупка. Немного подразнил языком.
— Хочешь, сыграем в «Рембрандта»? — предложил я, глядя снизу вверх и видя блаженство на ее лице.
— Да… С тобой что-то не так, Аппельсин. В прошлую нашу ночь ты был напористый, — она прижала мою голову к себе. — Только не подумай, что мне не нравится, что ты такой сегодня. С тобой мне все нравится. Даже хочется подчиняться тебе, — она отпустила меня и, наклонившись, добавила: — Но подчиняться только в постели. Давай своего «Рембрандта».
— Тогда давай свои кисти, — сказал я, подумывая при этом, стоит ли нести для полноты картины ее мольберт.
Баронесса вышла из спальни в зал. Причем не стесняясь своей наготы — трусики еще были на ней, но я не считаю их за одежду. Весериус, висевший рядом со статуей Сехмет, присвистнул, а Чайка съязвила:
— Тетенька, здесь же дети! То есть я — девочка!
Я занес мольберт, который нам вряд ли потребуется, и отправился в душ. Пока я понятия не имел, понравится ли выдуманная мной игра художнице, как и она не имела понятия, кто такой Рембрандт. В этом мире на слуху были иные имена великих художников, хотя другими были не все — некоторые странным образом пересекались с родным мне миром. Но в моей игре имена не имели никакого значения — я просто ляпнул первое, пришедшее на ум имя. И сейчас волновался лишь об одном: насколько мой замысел будет приятен баронессе, и как отзовется ее тело на мои шалости. Еще немного волновался о том, что время перевалило за два ночи, и нам остается не так много на сон.
Когда я вернулся, Анна курила возле открытого окна, не стесняясь являть прекрасный, обнаженный торс луне и случайным прохожим.
— Ирландец, мы будем рисовать? — спросила она, не поворачиваясь.
— Рисовать буду я. Ты будешь позировать, — отозвался я, небрежно скидывая сорочку.
— Боги! Ах, нет — хетайлы! Конечно, хетайлы! И, пожалуй, сама Ириэль… — Ольховская обернулась, подмигнув мне. — Как интересно! Неужели в тебе есть и такой талант, — она поспешила затушить сигарету. — Какую позу мне принять? И… Надеюсь ты не собираешься потом продать эту картину Лазарю Евсеевичу? Он очень дорого заплатил бы за изображение моего обнаженного тела, но я не хочу его так дразнить. Он и без того слишком горяч.
Анна рассмеялась, а я слегка приревновал, помня, что у нее с этим пучеглазым Лазарем — владельцем картинной галереи, куда она продавала свои картины, отношения возмутительно теплыве, почти как с Тихомировым.
— Поза такая… — я взял ее за руку и подвел к кровати. — Садись туда дальше, закрой глаза и расслабься, — я помог ей занять удобную для меня позу и взял одну из выбранных кистей, новых, с широким пучком.
— Аппельсин… — поглядывая на мои приготовления, произнесла баронесса.
— Закрой глаза… Впрочем, я сам закрою их тебе. Вот это подойдет, — я взял черный шелковый шарф, висевший на спинке стула. Забравшись на кровать, превратил его в повязку, легшую на глаза художницы.
Наверное, она могла отчасти видеть происходящее, поскольку ткань шарфа была тонкой, но это не имело значения. Взяв кисточку с тонким кончиком, но при этом достаточно широкую в основании, я начал обозначать первые штрихи своего шедевра — прикоснулся нежными волосками кисти к соску баронессы, очертил его контуры. Иногда Ольховская содрогалась от моих прикосновений и шумно втягивала воздух ртом, сквозь сомкнутые зубки.
— Язык… — произнесла она, выдохнув. — Кошачий язык! Я угадала?
— В смысле? Вообще-то здесь нет кошки, если не считать… — вот не хотелось мне сейчас использовать прозвище Анны, данное ей приятелями Малевича, хотя оно очень ей подходило.
— Я говорю про кисть. Она называется кошачий язык. И я угадала, какой кистью ты меня рисуешь! Мне нравится твоя игра, Аппельсин! Продолжай! — потребовала она, явно заводясь.
И я продолжил рисовать ее этой кистью, видя, как от мягких прикосновений на руках баронессы появляется гусиная кожа и встают дыбом тонкие, едва заметные волоски. По ним я тоже прошелся кистью, затем очертил ее груди. «Кошачий язычок» коснулся подбородка Анны, и она замотала головой:
— Не надо так, ирландец!
Мне стало смешно. Издеваться над ее чувствительным телом и делать ему приятно доставляло удовольствие. Еще большее удовольствие было смотреть на Аню, совершенно обнаженную, если не считать повязки на глазах — она придавала этой игре особую прелесть. Кисточка опустилась к животу баронессы, поползла по лобку и прошлась по промежности, добираясь до начала ягодиц. Задела подстриженные волоски у ее лона — пани Ольховская завозилась в нетерпении. Мягким прикосновением руки я повалил ее на постель и заставил раздвинуть ноги, так что раскрылся ее стыдливый бутон.