— Понял, господин доктор.
— И вот еще. Про меня, про мою жену, про мой дом Мельгунову с сегодняшнего дня ты не рассказываешь ничего такого, чего бы он не знал сам. Ничего нового.
— Понял.
Я развязал ему руки. Платок отдал Мите. Я тихо передал Корнееву содержание нашего разговора. Корнеев подошел к Сысоеву и поговорил с ним. Потом они ушли. Тюрин держал руку, Сысоев шел чуть согнувшись, и на углу Лиговки ни один не оглянулся.
Нож Митя подобрал и протянул мне рукояткой. Я отдал его Корнееву. Тот хмыкнул, но взял.
Расходились у вокзала. Жак пожал мне руку и сказал по-русски, что хорошо, что я вернулся с войны, и что в следующий раз он хочет тоже бить, а не стоять за углом. Я предложил и его нарядить в девушку. Все покатились со смеху.
Лустало сказал, что следующего раза он бы предпочел не иметь. Мите я дал двадцать рублей. Он посмотрел на них с сомнением, потом на Жака, Жак кивнул, и он взял.
— Муфту, — сказал он и достал ее из кармана пальто, помятую. — Барыне отдайте. Я не потерял.
Корнеев остался на минуту у саней.
— Гривцова я знаю, — сказал он. — В конторе Стахеева третий год. Завтра с утра за ним пойдут двое. Про медника с Боровой я тоже посмотрю. Что вы собираетесь делать с этим листком, доктор?
— Не знаю еще.
— Когда решите, скажите мне.
Домой я приехал в двенадцатом часу. Аня не спала. Она сидела в столовой при лампе, в халате.
— Все целы, — сказал я с порога. — Наши все. Те двое тоже, более-менее.
Я рассказал. Про переулок, про Митю с муфтой, про нож. Потом про Гривцова, про морфий, про план со стрельбой. Она слушала, не перебивая, и при словах о превышении обороны положила ладонь мне на руку.
— Это Мельгунов, — сказала она. — Это он мог придумать. Отец не вникает в такое. Он считает, что это ниже его. Он скажет «сделайте», и все. Как это будет сделано, кем, за какие деньги, он не спросит никогда. Он бы и не понял, о чем ты рассказываешь.
— Тем хуже.
— Да, — согласилась она.
Легли мы сильно за полночь.
Телеграмму принесли утром, когда Семён ставил самовар. Я прочел ее, стоя в передней.
«Получил. Помочь можно, не по телеграфу. Человек будет в Петербурге через неделю или две, найдет вас сам, ждите. Лучше подождать, чем просить того, кто не сделает. Ракитин».
Аня прочла через мое плечо.
— О ком он?
— Не знаю. Узнаем, когда найдет.
— Две недели.
— Он прав. — Я сложил телеграмму и убрал в бумажник, к квитанциям. — Будем надеяться, что за две недели граф ничего нового не сделает. А дурак нам так поможет, что потом не разгребем.
Она не спорила.
Письмо из академии пришло на другой день, с утренним посыльным. Конференция Императорской Военно-медицинской академии, рассмотрев заключение комиссии, постановила допустить господина Дмитриева к испытанию на степень лекаря в полном объеме программы. О расписании будет сообщено дополнительно. Явиться в такой-то час в такой-то кабинет такого-то числа. Через восемь дней.
Непонятно, через восемь дней уже спрашивать что-то будут?
Я прочел это два раза и посмотрел на число.
— Как быстро, — сказал я вслух.
— Ты просил быстро.
— Просил… но не ожидал, скажу честно.
— Отвлекусь от всего, — сказал я Ане. — На несколько дней. Граф, Мельгунов, Гривцов с его листком. Все подождет. Иначе плакало мое образование.
— Подождет, — сказала она. — Садись.
Я сел. Аня принесла из кабинета учебник фармакологии.
Пилюльные массы: порошок и экстракт солодкового корня, глицерин, белая глина для тех веществ, которые с солодкой не идут. Я читал, выписывал и через час поймал себя на том, что это уже становится не так скучно. Даже немного испугался.
Так прошел день. И на другой день утром, за чашкой чая я вспомнил про пластырь.
Он лежал в ящике стола с Харбина: лист с описанием. Липкий пластырь, полоска, подушка из одного или нескольких слоев марли или чего-то другого, присыпанная йодоформом, борной или еще каким-то лекарством, сверху чем-то прикрыто. Для мелких повреждений кожи. Внизу листа было выведено «прошение о привилегии», и дальше не было ничего, потому что из Харбина я не знал, как это подать, а потом стало не до того.
Теперь я был в Петербурге, и все стало проще. С дыхательным мешком я эту дорогу уже проходил.
— Надо кое-что закончить, — сказал я.
Описание я переписал набело за час. Аня по моему рисунку сделала чертеж: полоска в разрезе, слои подписаны, в двух проекциях, чисто и без помарок. Прошение написал по образцу, который помнил, и к полудню все три листа лежали передо мной стопкой.
Комитет по техническим делам помещался на Фонтанке, в доме семьдесят шестом, у Чернышева моста, во втором этаже. Лестница, коридор, дверь с надписью. За столом чиновник в вицмундире принял прошение, описание и чертеж, прочел описание от начала до конца, посмотрел чертеж и на минуту задержался на нем.
— Чертеж не ваш? — спросил он, не поднимая головы.
Какой глазастый.
— Это не важно.
— Совершенно не важно, — согласился он и поставил на прошении номер и число, взял пошлину, выписал квитанцию и убрал бумаги в папку. — Охранное свидетельство выдадут по рассмотрении. Срок вам известен?
— Известен. Неопределенный.
— Совершенно верно.
Я вышел на набережную. На все ушло полчаса, и полчаса были потрачены не зря.
Домой я пошел пешком, по Фонтанке, и думал сперва о пластыре, потом о Кравкове, а потом о листке, который Гривцов дал Лапшину на крыльце трактира. Бумага, по которой учили лжесвидетеля. С почерком помощника присяжного поверенного, а то и самого Стахеева. Бумага, которая лежит у рябого медника в кармане чуйки, потому что он боится сказать в суде или на допросе что-то неправильно.
Я понял, что ее надо получить.
План безумный, но другого у меня не было.
* * *
Глава 17
Вариантов было два, и оба так себе.
Бумага лежала у Лапшина в кармане. Значит, взять ее можно было либо из дома, пока хозяина нет, либо с самого хозяина. Кража или грабеж, третьего не придумаешь. Полиция отпадала сразу: чтобы доставить человека в участок и вывернуть ему карманы, ей нужен повод, а повода у меня не было. Даже, допустим, нашелся бы. Поймали, заглянули в карманы. Но листок сам по себе не преступление, полиция его не изымет, а если даже и изымет, он останется у нее.
Так что не вариант в любом случае.
Кража тоже не годилась. Лапшин жил при мастерской, во дворе, где с утра до ночи кто-нибудь да есть, и бумагу, по словам Сысоева, носил на себе. Оставалось одно. Не по закону. Совсем не по нему.
Но по закону Аня отсидела две недели в келье, и сидела бы восемь месяцев, если бы Семён не солгал под присягой. Клин клином. Мне это не нравилось, но деваться некуда.
Вопрос был не в том, делать или нет. Вопрос, через кого. Я перебрал всех, кого знал в Петербурге, и процедура была недолгой. Корнеев исключался: двенадцать лет в сыскной. Просить такого человека устроить грабеж значило оскорбить его, а он этого не заслужил. Лустало с Жаком годились для переулка и для драки, но не для того, чтобы вынуть у человека из чуйки бумагу. Оставался Николай. Отставной прапорщик знал, где в этом городе покупают револьвер без бумаг и как перейти границу без паспорта, и я не верил, что его знакомства этим исчерпывались. А если он таких людей не знает, то идти самому. Попросить Аню наклеить мне бороду и усы, надвинуть картуз и встать в подворотне на Боровой. Мысль была настолько кошмарная, что я оставил ее на самый крайний случай.
Рассказывать ли Ане то, что я задумал?
Вздохнул и рассказал.
Она выслушала, тоже вздохнула и не сказала ничего. Не чувствует ли она вину? Не говорит ли — «из-за меня все это»? Не встретил бы ты меня, дорогой Вадим, жил бы спокойно.