Глава 14
…Загрузка для перехода через Байкал шла третий час, и видно было, что конца ей пока нет. Маленький маневровый паровоз, из тех, что на дороге зовут кукушками, упирался задом в хвост состава и короткими рывками вгонял вагоны в распахнутую утробу парома. Парому когда-то, не мудрствуя, дали имя «Байкал». На «Байкале» — через Байкал.
Железная громада выше станционных пакгаузов, в четыре трубы, с палубой, под которую прямо с берега, без всякого перехода, уходили рельсы. Стояла эта махина у причала, и в нее, как в чрево, медленно вползал наш поезд, вагон за вагоном.
Сцепщики бегали вдоль колеи с фонарями и орали друг другу. Один махал руками у ворот, другой повторял его взмахи дальше по линии, третий ругался где-то под буферами. Кукушка свистела, пыхала паром, дергала. Состав отзывался долгим лязгом по всей длине. Вагон вползал внутрь, в железный сумрак трюма, и там его принимали матросы.
Каждый вагон полагалось намертво прихватить к палубе, чтоб не разгуливал в качку. Гремело железо. Кто-то внизу бил кувалдой по клиньям, и удары шли глухо, как по пустой бочке.
Ветер с озера резал лицо. Он отличался от промозглой петербургской сырости. Это был сухой колючий холод, от которого деревенели щеки. Темнота ложилась на воду, и вода у причала казалась не черной даже, а свинцовой, тяжелой на вид. Глядеть на нее было страшновато.
Солдат загнали в теплушки еще на берегу и двери задвинули. Их вагоны уходили вниз первыми, в самый низ трюма, под броню. Сидят там в темноте, на нарах, по сорок душ на вагон, и слушают чужой лязг над головой. Ни выйти, ни поглядеть. Закатили последнюю теплушку, лязгнули воротами, и я пошел по трапу наверх вместе со всеми. Кому повезло с чином или с билетом, тех ждал первый класс. Более яркую картину неравноправия трудно даже вообразить. Но что я сейчас могу поделать.
Наверху было другое государство. Электрические люстры, белые скатерти, тепло такое, что после палубы сразу развезло. Пахло кухней и хорошим табаком. Лакеи в белых куртках сновали с подносами. У дальней стены сипел граммофон, заводили его без всякого разбору, и романс мешался с маршем. Публика переводила дух после посадки. Так люди уходят с мороза в натопленную комнату и тут же делаются добрее к ближнему.
Подавали стерляжью уху и шампанское. Война войной, а буфет на «Байкале» держали по-столичному, и господа, спешившие на фронт, не собирались отказывать себе в удовольствиях. Откупоривали бутылки, чокались, кто-то уже рассказывал историю, за столом смеялись. Назимов сидел у окна с фон Зигелем, и оба, судя по румянцу, отдавали должное коньяку. Мои соседи-офицеры разместились ближе к граммофону. Зуров с Горшковым опять разложили карты, Смирнов что-то чертил пальцем по скатерти, объясняя какой-то внимательно слушающей даме про мосты, а Оболенский просто сидел и вертел головой.
— А долго нам ползти на этой барже, господа? — спросил Оболенский.
— Часов пять, князь, никак не меньше, — отозвался Зуров. — И это если погода хорошая. А без нее увеличивай срок вдвое. Озеро вам не лужа. Зато на той стороне сразу на рельсы и без пересадки на восток. Кругобайкальскую достроили, по самому берегу пустили, в скалах туннели били, мосты повесили над пропастью. Хитрая дорога, дорогая. Я бы поглядел, как там клали.
— А зимой как же? — не унимался князь. — Озеро ведь замерзает.
— Замерзает, тогда рельсы прямо по льду стелют, — буркнул Горшков, разбирая карты. — Слыхал, вагоны через лед лошадьми перетаскивают, по одному, на канатах. Тут все необычно.
В зале были дамы. Стрелецкая сидела в стороне, при своем неизменном «Кодаке» на коленях, и слушала раскрасневшегося пожилого инженера, который ей что-то втолковывал. Слушала явно вполуха. Глаза у нее, как мне показалась, жили отдельно от лица и обшаривали салон, прикидывая, где тут фактура.
Паром дрогнул, где-то под палубой мерно зашумело, заработала машина. Берег пошел назад. Фонари причала, желтые окна станционных домов сперва выстроились в цепочку, потом стали редеть, расплываться. За стеклом осталась чернота. Глаз не ловил почти ничего. Глухая вода без дна и края.
И вдруг по этой воде побежала странная рябь. Мелкая, белая, частая, будто кто-то сыпанул по черному поверху горсть соли. Я пригляделся. Рябь шла поперек хода, наискось, и шла быстро. Пароход в эту минуту дал гудок. Долгий, низкий, и в этом гудке мне послышалось что-то не то. Не приветственный гудок, не сигнал к отправлению. Так гудят, когда хотят, чтоб их услышали и поскорей.
— Ветерок поднимается, господа, — сказал официант, убиравший со стола соседнюю посуду. — Не ко времени.
Его, такое впечатление, никто не услышал. Граммофон играл, люди смеялись, инженер втолковывал Стрелецкой про какие-то технические устройства. Паром такой огромный, что ему какой-то ветер за окном.
Кто-то из штатских, краснолицый, в распахнутом жилете, все-таки расслышал и махнул рукой.
— Ветер, эка невидаль. Не на лодке плывем. Под нами тысячи тонн железа. Паром почти что ледокол, его и льдом не возьмешь, не то что ветром. Голубчик, неси-ка лучше еще бутылку, да похолоднее.
Официант поклонился и пошел за бутылкой. Спорить с пассажиром первого класса было не его дело. Шампанское стояло на столах, и в нем, в каждом бокале, дрожала тонкая дорожка пузырьков. Я смотрел на эти пузырьки и думал, что вот ведь как хорошо устроено. Сидишь в свете, в тепле, а что там снаружи, тебя не касается.
Но, как выяснилось, немного ошибался.
Удар пришел без раската, без предупреждения. Будто двинули обухом. Только что паром шел и слегка покачивался, и вдруг весь корпус содрогнулся так, будто налетел всем своим железом на невидимую стену. Пол ушел из-под ног. Меня бросило к окну, чашка чуть не вылетела из руки. Где-то сзади грохнуло, зазвенело. Дамы закричали.
— Сарма! — крикнул кто-то из своих, из команды. — Держитесь, господа, Сарма пришла! И очень сильная!
Сарма. Главный байкальский ветер, который срывается с гор без всякого предупреждения и за минуты разводит на озере волну, какую и в морях поискать.
Паром накренился, причем накренился сильно, и крен этот не выправлялся, а делался все круче.
Люстры мигнули раз, другой, и погасли. На несколько секунд салон провалился в полную темноту, и в этой темноте звон, грохот и визг слились в одно. Потом свет загорелся снова, но уже не тот, а тусклый, желтоватый, видно, перешли на запасное питание. И в этом больном свете открылась картина, не очень подходившая для рекламы паромного перемещения через Байкал.
Граммофон слетел со столика и валялся на полу, иголка драла пластинку и выла на одной ноте. Привинченные к полу столы держались на месте, но бутылки, бокалы, тарелки, чья-то фуражка, фишки с карточного стола, все это покатилось по наклонной палубе разом, к стене. Люди валились вместе со стульями. Толстый инженер опрокинулся навзничь, дрыгая ногами, и никак не мог подняться. Какая-то дама визжала так, что закладывало уши. Назимов вцепился в оконную раму обеими руками. Фон Зигель, бледный, держался за стол и беззвучно шевелил губами, не то молился, не то ругался по-немецки.
Иллюзия безопасности лопнула в один миг.
Паром выровнялся, качнулся в другую сторону, и снова все поехало, теперь обратно. Я успел ухватиться за медный поручень у окна и устоял. Оболенский, бедняга, проехался на спине через половину салона и впечатался в ножку рояля, который, к счастью, был привинчен. Зуров с Горшковым успели вцепиться в стол и держались, ругаясь сквозь зубы. Стрелецкая сидела на полу, и разворачивала свой «Кодак». Не снять такое невозможно. Всем фактурам фактура!
* * *
Внизу, в трюме, не было ни люстр, ни шампанского, ни граммофона. Там стоял один сплошной грохот.
Рев шторма снаружи бил в борта и сливался с гулом воды и с криками солдат, запертых в теплушках. Многие кричали, проклинали власть и тех, кто потащил их на эту войну. Палуба трюма ходила ходуном. Фонари на переборках качало, и тени от них метались по мокрому железу.