— Михаил, — Беринсон наклонился к Гинзбургу через стол, — в таких случаях я обычно спрашиваю: намерены вы признаваться виновным? И всегда советую говорить «нет». Пусть полиция доказывает. У них обязательно есть... как это... дырка.
— Прорехи, — подсказал Анисимов.
— Да, прореха в доказательствах. И тогда я... Но сейчас это не пройдет. Тридцать восемь свидетелей, плюс две пули в электрик, плюс две пули нет в ваш пистолет. Если сказать «невиновен», это глупо, да?
— Наверно, — сказал Гинзбург.
— Расскажите, зачем вы это сделал?
— По инструкции я должен...
— Нет, — перебил адвокат, — я знаю, что именно вы должен по инструкция. По инструкция вы должен два выстрел воздух, третий — цель. Да? Вы стрелял два раз, оба — цель.
— Нет, — сказал Гинзбург, глядя на свои сжатые пальцы, — я стрелял два раза, да, и оба раза — в воздух. В третий раз... Знаете, — он перевел взгляд на Карпухина и сказал будто для него одного, — в третий раз я бы просто не выстрелил. Не могу... стрелять в человека. Это невозможно.
— Но из тела извлекли две пули, — мягко сказал Анисимов. — Одна рана была смертельной. Если вы стреляли в воздух...
— Я стрелял в воздух, — упрямо повторил Гинзбург.
— Вы знали Кахалани раньше? — адвокат решил изменить направление разговора.
— Да, — подумав, сказал Гинзбург. — То есть... Да, я его видел несколько раз. И если бы посмотрел на его лицо, когда... Но я отвлекся, он прошел мимо... Просто человек, который почему-то не показал мне сумку. Я крикнул. Он побежал. И чемодан прижимал к себе. Дальше... Стрелял в воздух.
Он замолчал, но в молчании чувствовалась недоговоренность. Карпухин не столько видел, сколько ощущал напряжение, в котором находился Гинзбург. Не то напряжение, когда охватывает страх и понимаешь, что сделанного не возвратить, жизнь сломана, ничего уже не сделать, все слова лишние, и тогда напряженно молчишь, только ждешь результата — сколько... неужели навсегда? Нет, молчание Гинзбурга и его поза почему-то убеждали Карпухина в другом — что-то он хотел сказать, но не решался. Не решался вообще или потому, что в комнате находились лишние люди, которым его слова слышать было не нужно?
Показалось Карпухину, или Гинзбург действительно бросил в его сторону быстрый, но совершенно ясный взгляд? «Надо поговорить». Поговорить или продолжить разговор? Сейчас это было невозможно. Наверно, это будет невозможно и в будущем. До суда. А после...
И тут Карпухина осенило. Что хотел, что мог сказать ему Гинзбург сейчас, даже если бы им удалось остаться наедине? Только одно имело и в его глазах, и в глазах Карпухина определенный смысл. Что-то Гинзбург знал, что-то он сделал, что-то имел за душой, не мог не иметь, не мог человек такого душевного склада столько лет просто жить, ходить на работу и не думать о ракетах, о новых идеях, типах двигателей или о чем-то другом, о чем Карпухин с его дилетантскими знаниями в ракетной технике не имел ни малейшего представления. Что-то Гинзбург придумал такое, с чем мог вернуться в Россию, в «Грозы» — не из дальней и неудавшейся жизненной экспедиции, а будто из затянувшейся научной командировки...
Я понял вас, — хотел сказать Карпухин, он даже встал с места и подошел ближе к столу, за которым сидели Гинзбург с Беринсоном, Анисимов предостерегающе поднял руку и взглядом показал, чтобы Карпухин не делал ничего лишнего, но он и не собирался, только хотел дать Гинзбургу понять, что принял его послание и сделает все от него зависящее...
Что от него сейчас зависело? Ничего.
Гинзбург монотонно повторял одно и то же, адвокат слушал с видимым интересом, кивал головой и делал какие-то пометки, а потом неожиданно захлопнул блокнот и встал, протянув Гинзбургу через стол руку. Рукопожатие оказалось безразмерно-долгим, Гинзбург держал руку адвоката в своей, будто боялся отпустить, будто этот жест — единственное, что еще связывало его с миром, уходившим теперь безвозвратно.
На лице Беринсона промелькнуло странное выражение — смесь удивления с пониманием, — сразу же сменившееся прежним невозмутимым спокойствием.
— Подумайте, — сказал адвокат. — Я приду завтра. Буду сделать все с меня возможное, чтобы... как это... изменить пресечение. Да. Мера пресечения, я иметь в виду.
Гинзбург молча кивнул.
* * *
Беринсон перешел на английский, как только они покинули стены полицейского участка.
— Я поеду сейчас к Ноаму, — сказал он, — и мы обсудим, как вести расследование. На то, что Михаила отпустят под залог, надежды мало, это убийство, а по таким делам судьи обычно не рискуют. Я очень надеюсь на то, что Берман не станет копать достаточно глубоко. Я имею в виду — по знакомству Михаила с убитым. Прокуратуре тоже невыгодно искать тут глубинную подоплеку, это только затормозит расследование, им это ни к чему. Дело предельно ясное. Защите остается одно: доказывать, что Гинзбург действовал по инструкции. Непреднамеренное убийство.
— То есть, — сказал Анисимов, — если удастся убедить суд, что Гинзбург действовал по инструкции, то его могут и оправдать?
— Вряд ли, — покачал головой адвокат. — Проблема в том, что Михаил видел Кахалани раньше. Если говорить откровенно, мы можем надеяться на три года с возможностью условно-досрочного освобождения после отбытия двух третей срока.
— Два года... — разочарованно протянул Карпухин, поняв лишь эти два слова.
— Убийство, — сказал Беринсон, — все равно ведь это убийство.
Они подошли к посольской машине, надо было прощаться — точнее, договариваться о следующем месте и времени встречи, ясно было, что встречаться им теперь придется часто. Скорее всего, каждый день.
— Да! — сказал адвокат неожиданно и, сунув руку в брючный карман, достал маленький смятый листок. — Это против правил, господа, и в другой раз я не стану...
— Что это? — потянулся к листку Анисимов.
— Сейчас, — сказал Беринсон, расправил листок на ладони, заслонившись то ли от солнца, то ли от попутчиков, подумал и протянул листок Карпухину. — Это вам. Лично.
Карпухин взял расправленную адвокатом бумагу размером с восьмушку обычного тетрадного листа. Вверху твердым почерком было написано: «For Alexander Karpukhin, privately».
— Что это? — повторил Анисимов. Карпухин повернулся к нему спиной.
На листке были две колонки чисел, в каждой колонке по шесть чисел, в основном семизначных, но были и трехзначные — в верхней строке: 493 и 185. Что это могло значить? Если Гинзбург обращался к Карпухину, а не к представителю посольства, то означать это могло только одно: написанное каким-то образом имело отношение к «Грозам». И следовательно...
— Извините, Николай Федорович, — сказал Карпухин, опуская листок в карман, — это действительно личное.
— Вообще-то, — прищурившись и с плохо скрытой угрозой произнес Анисимов, — я могу потребовать... Вы тут, мягко говоря, никто...
— Не будем спорить, — примирительно сказал Карпухин. — Скорее всего, даже наверняка, без вашей помощи мне все равно не обойтись. Но я хотел бы сначала подумать, это ведь не возбраняется?
— Вот что, — решительно сказал адвокат по-русски, — мне много дел. Я иду, а вы тут... Кстати, господа, никакого я не видел. В руке не держал. Всего хорошего. Будем на связи.
— Это что-то, связанное с «Грозами»? — понимающе спросил Анисимов, когда Беринсон отошел. — Даже если так...
— Не знаю, — откровенно признался Карпухин. — Может быть... Вы дадите мне день?
— Здесь мой мобильный телефон, — Анисимов протянул Карпухину визитку. — Позвоните сразу, когда...
— Хорошо, — кивнул Карпухин.
— Александр Никитич! — услышал он и, обернувшись, увидел бежавшую к ним Юлю.
* * *
Карпухин не возлагал надежд на свои дедуктивные способности и тем более на свои отсутствовавшие таланты в области криптографии. Но не попытаться он считал ниже своего достоинства. К тому же вопрос был, по его мнению, совсем в другом: Гинзбург передал листок именно ему, значит, предполагал, что Карпухин поймет написанное правильно. Может, на самом деле все очень просто?