Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Очень обаятельна Герцык в воспоминаниях и в стихах, посвященных ей – внешне невидная, чуть глуховатая, тихая и немногословная, ласковая и заботливая, хозяйка (вместе со всей сестрой, тоже писательницей) литературного салона, в котором уютно и приятно всем, обыденная и простая, чья простота, однако – чуть ли не таинственней масонского посвящения. И судя по ее собственным воспоминаниям – несмотря на неловкость, на страх невольно "навредить", сказать бестактность, сделать больно, все-таки она всегда умела отыскать нужные и бережные слова для каждого, кто к ней бы ни обратился, не оскорбляя ни равнодушием, ни фальшью.

Аделаида Казимировна находила верный тон и в разговоре о детях («Из мира детских игр», «Из детского мира», "Неразумная"). Говорила трогательно и нежно, умиленно, но не умильно, равно обо всех – о собственных детях и племянниках, и о героях книг, вдумчиво и любовно отмечала каждую мелочь, каждую незначительную детальку мира детства, всерьез, без взрослой снисходительной небрежности, воспринимая чувства ребенка, тем самым давая и читателям понять, как из детства вырастают внутренний мир взрослого.

По-видимому, Герцык принадлежала к редкому и непопулярному тогда типу – женщины-матери и сестры, не желающей или мало желающей "эмансипации" (ее свободу и так никто не стеснял) или "роковой любви". Она была воплощением чистого материнства, в ее жизни не было стремления к жадному и полнокровному женскому счастью, для которого дети – скорее помеха, чем радость. Вот уж воистину – идеальная женщина по Толстому!

И вот из этих тенденций, из двух, казалось бы, противоречащих друг другу составляющих – нежной внимательности к людям и погруженности в мир фантазии, из непрекращающейся борьбы между ними сложилась личность Аделаиды Казимировны Герцык. Отними хотя бы одно – не было бы ни повседневного, невидного со стороны героизма последних лет ее жизни в нищем Крыму, и не было бы потрясающего, парадоксального взлета творчества.

Не будь настоящей, а не декларируемой только, любви к людям, стремления ради служения им отвоевать себя у грез – не миновать было бы Аделаиде Казимировне увлечения великолепной и зловещей "музыкой революции", как увлекалась она сама страстными стихами Анны Виванти и как увлекся революцией Александр Блок. Или – бесконечных малодушных сожалений о прошлом, страха и неприкаянности, бессознательной полуживотной подлости, диктуемой инстинктом самосохранения, когда слетит весь флер "интеллигентности" и от прежнего прекраснодушия ничего не останется. Увы, и до этого могла дойти интеллигенция!

Не будь мечтаний и фантазий, из детства вырастающей религиозности, останься одно материнское чувство – не было бы поющей души, "вопреки всему". Послереволюционные бедствия выковали бы железное, само по себе почти религиозное чувство долга, суровое и безрадостное, насупленное и тяжелое, не признающее снисхождения и сентиментальности, упорное и до глумливости безбожное. Такой характер изредка встречается и ныне среди стариков, по чьей молодости прокатились танки Гражданской или Отечественной; он не может не внушать глубочайшего почтения – но нельзя и не сожалеть (хотя плевали они на нашу жалость!) о безрадостной безблагодатности этого героического поколения.

Не так у Аделаиды Казимировны. Годы страха и нищеты стали для нее временемлучших стихотворений, вдохновеннейших религиозных гимнов. Ушли утонченная прелесть ранних стихов, "шелест древних трав" и разноцветье мифа. Они не могли не уйти, ибо им было не место в этом аду, зато, уйдя, они уступили место молитвенной сосредоточенности духа, пронзительной ясности и пророческой простоте – одному из тех немногих вещей, которыми человек может противостоять ужасу нового века:

В этот судный день, в этот смертный час

Говорить нельзя.

Устремить в себя неотрывный глас –

Так узка стезя.

И молить, молить, затаивши дух,

Про себя и вслух,

И во сне, и въявь:

Не оставь!

***

Ты грустишь, что Руси не нужна ты,

Что неведом тебе ее путь? –

В этом сердце твое виновато:

Оно хочет забыть и уснуть.

Пусть запутана стезя!

Спать нельзя! Забыть нельзя!

Пусть дремуч и темен лес –

Не заслонит он небес!

Выходи поутру за околицу,

Позабудь о себе и смотри,

Как деревья и травы молятся,

Ожидая восхода зари.

Нам дано быть предутренней стражей,

Чтобы дух наш, и светел, и строг,

От наитий и ярости вражьей

Охранял заалевший восток.

Таковы же и "Подвальные очерки". О самых страшных событиях повествует писательница без ненависти и надрыва, не проклинает, не расплескивает на картину мазков черной краски, а находит слова для тех немногочисленных крупинок радости и надежды, которые остаются арестантам в чекистских подвалах. Все подобные мелочи любовно подмечает взор Герцык: материнскую и братскую любовь, нарочитую вежливость узников друг с другом, стремление во что бы то ни стало сохранить уют,- все то, что позволяет сохранить достоинство, остаться людьми, не слиться в отупевшую от безысходности массу.

И то ли это еще другой век, то ли поколение другое – еще свободное, не приниженное и не забитое десятилетиями террора, но насколько светлее настроение этих очерков, чем, допустим, тон рассказов Солженицына, не говоря уже о Шаламове!

"Ураган, долетевший из мира, вихрем закружился здесь, не сдерживаемый ничем, сметая все на своем пути, избороздил землю и души людские, и глубокие неизгладимые руны начертал на всей стране, мученическим венцом увенчал ее… – И ныне мы, уцелевшие, может разбирать эти письмена, прозревая в них высший смысл и вечную правду. ‹…› Я знаю, что не исчерпаны силы жизни, я чувствую, что зреют и наливаются новые плоды, но мало надеюсь увидеть их и изведать их сладость и могу лишь собирать цветы на старых могилах…"

Подвижничество, а не ярмо, житие, а не существование, а смерть – мученический венец, а не бесславное окончание всего, что есть. Нужно быть, по крайней мере, на пути к святости, чтобы чувствовать так на самом деле, а не в – сколь угодно возвышенных – мечтах, которые американские психологи именуют "daydreams".

81
{"b":"97797","o":1}