Впрочем, эту "религиозность", как и все в своих детских впечатлениях, Герцык ценила невысоко и даже осуждала. "В то время как необычайно развивалось воображение и способность комбинировать свои впечатления – нравственное чувство оставалось в самом зачаточном состоянии", – писала она о своих детских играх. И была убеждена, что замкнутость и мечтательность надолго затормозили ее развитие как личности и навсегда сделали "сторонней зрительницей жизни".
Мечтательность и самоуглубленность, фанатическая увлеченность чем-то, не имеющим отношения к реальной жизни, свойственны были Аделаиде Казимировне всю молодость («Мои блуждания», «Мои романы»). "Это были пережитые романы – но романы с книгами или авторами их, хотя не менее реальные, решающие судьбу, переплавляющие душу, чем жизненные истории с живыми людьми. В моей судьбе перевес остался за теми первыми, и лучшие силы и жаркое чувство были навсегда отданы им".
Казалось бы, вот уж где махровый эскапизм, непростительный для взрослого и психически нормального человека. Детские игры – на то и игры, чтобы быть "не как в жизни", но когда подобным мечтам предается взрослая девушка или женщина… Да на лесоповал ее, лентяйку, или коров доить, как сказала бы моя бабушка.
Спору нет, и Аделаида Казимировна согласилась бы первая, что труд и активная жизнь обогащают и развивают человеческую личность, но я бы для себя добавила одно: осознанный труд и осознанная жизнь. Но личный опыт осознается нелегко, он завладевает эмоциями и не хочет поддаваться анализу. Пожалуй, только долгий – подготовительный – период размышлений над чужими словами и мыслями позволит когда-нибудь принять и свой аналогичный опыт. Необходимо было Аделаиде Казимировне перестрадать, переплакать судьбу несчастных детей – всегдашних жертв взрослых конфликтов и взрослого эгоизма, как описала она в своей статье "Дети в произведениях Ибсена", чтобы, десять лет спустя, ради собственных детей стойко принять все невзгоды житься во взятом красными Крыму.
И еще одну важную вещь может сделать книжный опыт – сделать так, что своего не понадобится.
Таким "непонадобившимся" опытом стала для Аделаиды и "влюбленность" в лирическую героиню итальянской поэтессы Анны Виванти, непосредственную и страстную, бесстыдно любующуюся своей красотой и смелостью, презирающую "мораль" и "приличия" – обладающую всеми теми чертами, которых так не хватало тихой, робкой Аделаиде, ведущей поразительно упорядоченную и добродетельную жизнь. Сначала была влюбленность, были мечты о том, что и сама она – сродни этой современной Кармен, носящей в рукаве каталанский нож, и переодевания тайком у себя в комнате в пеструю цыганскую одежду, и маленький костяной ножик в руке. Но потом – разочарование в ней, потому что страсть, и свобода, и coltello catalano в рукаве героини Виванти были юношеской позой. Как узнала Аделаида, познакомившись с братом поэтессы, "бесстыдная цыганка" стала примерной женой и матерью, и, перестав писать стихи, взялась за нравоучительные романы и критические статьи.
"Свершилось что-то важное. Нет прежней Анни. Все, чем она пленила меня, все, не похожее на мою жизнь – кончилось. ‹…› И нет стихов. Иначе и не могло быть. Поэзия была выражением той, другой, угасшей, девической, безрассудной души… И я понимала с мучительной ясностью, что одна я не смогу идти дальше по тому пути, на который она завела меня. ‹…› И мне нужно пойти по другому пути – никто не оправдает больше так горячо и убедительно право свободы, страсти и красоты, – надо опять жить сурово, ответственно и искать себе другого…"
Надо ли было Герцык ломать себя и брать в руки настоящий нож, а не костяной – лишь для того чтобы понять: "Это не мое"?
И был очень странный опыт – ценный для поэта и писателя, а для Герцык, по страстности и экзальтированности ее натуры, ставший еще и опытом любви. Объектом его стало слово. Цитата из Гумбольдта, встреченная в книге Потебни "Мысль и язык", о том, что "язык похож на сад, где есть цветы и плоды, где есть зеленые листья и листья сухие, опавшие, где рядом с умиранием идет вечная жизнь, рост и развитие" не то чтобы перевернула ее мироощущение – что-то подобное она ощущала и раньше – но дало ее мыслям новое направление. Аделаиде захотелось раз и навсегда исключить из своей речи банальности, перестать брать чужое и мертвое туда, где может быть создано свое и живое. Но и не только это – Аделаида не только хотела избавиться от мертвых слов, но и не умертвить слова живые: боялась породить свои собственные штампы, затаскать до полного стирания смысла случайно найденные или прочитанные удачные слова. "Никогда жизнь моя не была так самоотверженна, как в ту эпоху, я ‹…› отказалась от исканий, жизни духовной и эстетической во имя этих маленьких, ставших мне близкими созданий, – ибо, услышав трепет их жизни, я считала себя призванной охранять и лелеять их. ‹…› Это было воистину впервые испытанное и пережитое материнство".
Казалось бы, и тут неадекватность. Никто не спорит, умение бережно обращаться со словом – очень важно, но зачем такая аффектация? Пожалуй, что и незачем, и опять же, с этим бы смиренно согласилась и сама Аделаида Казимировна. Но мало ли примеров было, когда самая здравая, умная и правильная мысль не доходила до людей, воспринималась скучным и обыденным морализаторством, слезовыжимательным сентиментальным лопотанием, на которое можно только лицемерно покивать головой, вздохнуть и… тут же забыть? И напротив, как самые убогие по своему содержанию идеи и концепции находили невероятный отклик, благодаря умению их автора владеть словом. Но Аделаида Казимировна не была виновна ни в одном из вышепоименованных поступков – никогда о вещах важных и нужных не говорила она бездушно или нарочито слезливо, не опускалась ни до канцеляризмов, ни до дежурных слащавостей и красивостей, но и лживых идей не проповедовала прекрасным языком. Она говорила предельно серьезно – и воспринимать ее было можно только всерьез.
Но, помимо мечтаний и блужданий, было во внутренней жизни Герцык и еще одно, что почти сразу примиряет со всеми странностями этой личности – ощущение человеческого тепла и нежности к окружающим. Никогда «чудачества» Аделаиды Казимировны не были за счет близких. Они не отгораживали ее от реального мира, не делали ее глухой к чувствам людей, как, увы, очень часто бывает у «тонких и чувствительных» натур. Пусть общалась она с немногими – но их она любила преданно; пусть мир Аделаиды Казимировны был ограничен рамками семьи, дружеского круга и книг – но в этом мире никому не было неуютно.