Среблян подал знак. Сошлись.
Хорош был Тягота – я потом узнал, кнеж его тоже сам учил, как меня. А то ли Тягота плохо учился, то ли Среблян ему меньше сил уделял, а неповоротлив был Счастливин супружник, медлителен, будто боров. Куда ему до Могуты! А Могуту я еще летом уложил, ничего толком тогда не умеючи...
Словом, поверил я в скорую и легкую победу – и поплатился за то.
Сперва он один раз меня достал, несильно – едва полоснул клинком по плечу. Кожу пропорол, и только; я едва поморщился и тут же об этой ране забыл. А зря. Скоро почувствовал, как немеет рука. Еще немного – и перекинул меч в левую, правая так и обвисла. Гул прошелся по горнице, только я его едва услыхал. Сосредоточился, стал думать, куда ударить да как ступить, – и это едва не сгубило меня. Не думать надо было, себя слушать: когда внутри екнет, когда кольнет, – а я не стал... я, если правду сказать, испугался тогда. Видел теперь, что Тягота старше меня на десяток лет, и весь этот десяток лет он в набеги ходил и с врагами рубился. А у меня это был только второй взаправдашний поединок. И когда бился я в первый раз, не горели за вражьей спиной жгучие очи Счастливы Берестовны... А к тому же тогда я думал – дерусь за волю. Не холодила мне тогда еще сердца Салхан-гора.
Когда Тягота дотянулся до меня во второй раз, я думал – все, конец мне. Глубоко он рубанул по боку, так что кровь струей ударила. Все тут же вскочили, я увидел краем глаза – кнеж рукой подлокотник кресла стиснул. А может, померещилось... Тут я понял, что совсем близко подошел к границе поединка, еще шаг – и заступлю. Изловчился, вернулся на середину палаты. Тягота, похоже, такого от меня не ждал, напал с новой силой...
И тут подумалось мне про мамку. Не знаю, чего вдруг – а подумалось. Может, оттого, что смерть слишком близко ко мне подошла, и смог я соприкоснуться с Той Стороной, а мамка почуяла это и пришла выглянуть на сыночка, дотронуться... И мнилось мне, я слышу голос ее: «Так-то, Маюшко... Так тебе за то, что и года не прошло – а покорился. Хлеб с вражиной лютым надломил, надежду потерял... смирился. А говорил: нет, не смирюсь. Почто обманывал, милый?»
Нет! Не обманывал, мать. И крепко слово мое: умру, но на доброй земле!
А дальше не помню, что было.
Пелена с глаз моих спала, только когда я услышал, как все кричат. Подумал – ай, славно провожают лютого Люта на Ту Сторону, не ожидал... А после понял – живой. Живой я и в крови весь, с ног до головы. И как-то не мило, не радостно мне в тот раз было чувствовать ее на себе. Сам не знаю отчего.
У моих ног лежал мертвый Тягота. Клинок мой, в крови от острия до рукояти, глядел в пол кнежьей судной палаты.
Разжал я руку и бросил меч.
Кнеж встал и шагнул вперед. Ко мне подбежали, но я чужие руки оттолкнул. Будет меня хватать! Смотрел, как Среблян поднимает с пола Счастливу – глаза, Горьбога бы по мою душу, глаза ее невыносимые, почто ж сердце мне и теперь рвете?! – как берет ее за руку и ведет ко мне. Подвел, остановился. Толкнул, и она так и села у моих ног, рядом с Тяготиным телом.
– Держи, – сказал кнеж. – Твоя теперь.
На том и кончился суд.
* * *
Дальше тоже плохо помню. Сперва я сам шел, потом меня понесли. Положили в горницу, где только одна кровать стояла, – я решил, что опять меня в темницу заперли, но потом увидел, что нет решетки частой на окне, и успокоился. Счастлива со мною рядом была. Я все понять не мог, зачем, для чего. Отплатить хотела? Так не для того я вступался за нее...
– Май, Маюшко, – шептала, гладя меня белыми ладонями по лицу, по волосам, – ты прости, прости меня, глупую, навек тебя любить стану, только не умирай.
Кого звала? Нет больше Мая. Зарубил его Тягота, а сам от Лютова меча полег. Май отмаялся, но за Лютом лютая смерть пока еще не пришла...
Счастлива целовала меня. Помню, слезы ее мне на грудь так и лились, и я злился: чего теперь-то ревешь, дура? Как нероды за волосы волокли, как муж-изувер ножом колол, как перед всем народом полуголой стояла на кнежем суде – не ревела...
– А помнишь, – сказал я Счастливе, – помнишь, прошлой осенью, когда ты у нас в Устьеве женихалась, тебе на порог чернобурую лису положили? Со шкуркой непопорченной, со стрелой в глазу. Помнишь?
Сказал – и тут же пожалел. И кто за язык тянул?! Никогда не бахвалился, а тут вот...
Она так и ахнула:
– Ты?!
Эх, что было теперь отпираться, назад глупую похвальбу брать. Буркнул только:
– Ну...
Она почему-то опять заплакала, смеясь сквозь плач, лбом к моему лбу прижалась:
– А я думала, это Ладко Соснович, его благодарила...
Так-то.
Ну, что сказывать – не помер я в тот раз. Долго оклемывался, снег уж глубоко лежал, когда я бредить перестал и в себя пришел. И тогда только понял, как услужил мне кнеж. Отдал мне Счастливу Берестовну – совсем отдал. Недолго она во вдовах ходила – на Салхан-острове бабе вдовствовать не дадут. Да и велика ли невидаль – овдоветь: зима здесь суровая, люди умирают, как везде... Тягота умер, я – нет. Как выпал глубокий снег, стала моей Счастлива Берестовна. Я до самого утра в ту ночь думал – мне теперь впору снова имя сменить, самому Счастливом прозваться. Так и заснул, радуясь, как дурак. Утром только одумался, понял...
И без того был я накрепко привязан к проклятому Салхан-острову. Теперь же узы эти вдвое крепче стали. Вот возьмет меня кнеж летом в поход, доберусь до доброй земли, ступлю на нее... а смогу ли остаться, смерть принять, прежде такую желанную? Нет, не смогу. Потому как умру я – что со Счастливой станет? К кому в дом войдет, как с ней там обойдутся? Как она будет здесь без меня...
Ну, кнеж, благодарствую. Услужил, хитрец проклятый. Успокоишься наконец: теперь не сбегу. Оковы – что оковы! Их сбросить можно.
А это – как сбросишь?
4
Бывает, время тянется что добрая тетива – хоть на кулак мотай. А бывает, обернуться не успеешь – куда подевались недели, месяцы? Как стала Счастлива моей, о времени я забыл. Раны мои скоро затянулись, уже и не вспоминалось о них. В ту зиму мне шестнадцать исполнилось. Было бы дело дома, в Устьеве, – раздели в меня мужики наши донага, зарыли бы в землю по пояс, палками отколошматили. Потом пустили бы в лес на три дня, бродить-голодать. Потом бы поставили у старостиного порога и заставили в стоять целый день, каждому мимо прошедшему в ноги кланяться. А после назвали бы взрослым мужчиной, пригласили бы на пир, позволили бы сесть рядом с собой. Ну, я так думаю, было бы, – случалось такое со всеми в Устьеве, едва миновал им шестнадцатый год. А со мной, может, и по-другому бы поступили – не любили ведь там меня...
Ну да что судить? Иначе вышло.
Никем не замеченной прошла моя шестнадцатая весна, потому как уже я был в Салхан-граде кнежим дружинником и жену молодую успел в дом привесть. Отдали нам домишко малый, прибившийся к скале, – и как ни был он мал, а в Устьеве я и мечтать о таком не мог. Только теперь от богатства этого мало было мне радости. Счастлива, как за меня пошла, изменилась – не узнать: тихой стала, кроткой, на чужих мужиков глядеть перестала, говорила со мной всегда учтиво и ласково. Я дивился на нее: как подменили девку! И как мог старался, чтобы не жалела она о выборе своем, не горевала о Тяготе. Если и горевала – не замечал я того.
Как время прошло – не знаю. А только зима кончилась, за нею весна пролетела, как ласточка – не ухватить. Утихомирилось море кругом Салхан-острова, присмирело, ровно как моя Счастлива. Пришел день, и спустили нероды на воду крутобокие свои корабли. Пора было в поход выступать.
Выступили, да без меня. Не взял меня кнеж.
Я за весну у него трижды просился. Он смотрел на меня взглядом долгим, подбородок свой гладил задумчиво. И всякий раз отвечал: «Поглядим». Бился я к тому времени уже почти совсем хорошо – хотя, правду сказать, оцарапать его так и не смог. А видел, что он доволен мной – и не похоже, будто скорбел о воине своем славном, о Тяготе. И то верно, что это за славный воин, если я его одолел? Одобрял, хвалил меня Среблян...