Передайте Гребневу все лучшие чувства к нему. Все ведь мы поэты-братья. Душа у нас одна, но она по-разному бывает больна у каждого из нас. Не думайте, что я такой маленький, чтобы мог кого-нибудь оскорбить. Как получите письмо, передайте всем мою просьбу простить меня.
Этой версии поверили все: и Левин, и Мани-Лейб, который, получив письмо, пришел в гостиницу, где они с Есениным помирились.
– У меня дети от еврейки, а они обвиняют меня в антисемитизме, – пожаловался Есенин на журналистов Мани-Лейбу и Левину.
Однако мир с Мани-Лейбом уже ничего не мог поправить. Концертные выступления Дункан после газетных скандалов стали невозможны. Ее бывший муж Зингер, обещавший 60 тысяч долларов, исчез.
И еще из мемуаров Левина: «Дни пребывания Есенина и Изадоры в Америке были сочтены. После истории в Бронксе им только и оставалось скорей сесть на пароход и ехать в Европу. „Друзья“ отвернулись, за исключением очень немногих, газеты тоже. Кто-то сделал свое дело блестяще… Но что удивительней всего, так это то, что именно в Америке удалось ошельмовать самого яркого представителя русского антиматериализма, антибольшевизма, ошельмовать до такой степени, что ему стало невозможно самое пребывание здесь. На него приклеили ярлык большевизма и антисемитизма – он возвратился в Советский Союз, где хорошо знали его „как веруеши“, все его слабые человеческие места, и на них-то и построили „конец Есенина“».
Этот скандал и последующая травля в «левых» и других газетах были своеобразной американской репетицией будущего советского «дела четырех поэтов». Здесь, в Америке, были свои «сосновские», а там, в Москве, у Есенина, в товарищеском суде, найдутся свои «Левины»: Андрей Соболь, Львов-Рогачевский и другие. Но и в Америке, и в России голоса здравомыслящих евреев, вроде Левина и Соболя, уверявших, что никакой Есенин не антисемит, были заглушены воем «еврейских троцкистов» – советских и американских.
В сущности, только одно сакраментальное слово «жид» дало возможность американской газетной своре совершить акт возмездия Есенину за его выпад против Троцкого. Надо вспомнить, что Вениамин Левин ровно через тридцать лет после скандала, в январе 1953 года, готовя к печати свои мемуары о Есенине, писал издателю С. Маковскому, предложившему снять это слово из рукописи: «Одно скажу: у Есенина не было антисемитских настроений, у него была влюбленность в народ, из которого вышел Спаситель Мира… Такова русская душа, что любит „ласкать и карябать“… Так что не нужно пугаться его горячих слов, как это многие делают. На канве жизни Есенина расшита ткань трогательных взаимоотношений русского и еврейского народа. Во всяком случае, нужно сохранить его слова… Все равно – тема не исчерпана и только начинается. Любовь и ненависть идут бок о бок». Умер В. Левин в 1953 году, будучи в лоне христианской секты духоборов.
Очерк Левина, хранящийся в РГАЛИ, полностью не был опубликован. У него есть такое продолжение: «Позже я несколько раз встречался с одной молодой матерью-еврейкой… она тоже присутствовала на том вечере в Бронксе. Ее русский язык был далеко не идеальным, но она каким-то чутьем поняла и Есенина, и Дункан – и сказала:
– Какие они изумительные и какие большие! И какие все другие оказались незначительными и маленькими». (Как это похоже на мысль Есенина из письма: «Не думайте, что я такой маленький…»)
Прощаясь с Мани-Лейбом, который скорее всего не был причастен к успешно завершенному заговору против Есенина, поэт подарил ему свою берлинскую книжку с надписью: «Дорогому другу – жиду Мани-Лейбу». И с напускной суровостью, глянув на него, добавил: «Ты меня бил». Позже Мани-Лейб признался Левину, что он молча принял подарок, но, выйдя на улицу, достал авторучку и зачеркнул слово «жиду»… Не выдержал резкой и одновременно грустной есенинской шутки.
В отличие от праздничной и шумной атмосферы приезда Есенина и Дункан в Америку, на их проводы почти никто не пришел. Не было ни корреспондентов, ни киноаппаратов, ни фотокамер. Провожающих было всего лишь несколько человек. Изадора жаловалась, что даже никто цветов не прислал. 4 февраля 1923 года Есенин и Дункан на пароходе «Джордж Вашингтон» отбыли в Старый Свет…
«Эту большевистскую шлюху, которая носит недостаточно одежды, костыль ей вместо подстилки… я бы послал назад в Россию…» – такими словами популярного протестантского проповедника Билли Санди проводила Америка свою знаменитую Айседору. Та в долгу не осталась и заявила на прощанье репортерам нью-йоркских газет:
«Материализм – проклятие Америки. Последний раз вы видите меня… Лучше я буду жить в России на черном хлебе и водке, чем здесь в лучших отелях. Вы ничего не знаете о любви, о пище духовной и об искусстве!»
Каждый из них – и проповедник, и великая танцовщица – были правы по-своему.
* * *
Единственной отдушиной, через которую Есенин все-таки мог излить свои чувства и свою тоску, были его письма в Россию. Читаешь их и понимаешь, что именно в Европе и в Америке Есенин вдруг ощутил, что родные и близкие, оставшиеся сейчас в голодной и холодной России, на сегодня его единственная «роковая зацепка за жизнь». Читаешь и начинаешь сомневаться: а так ли уж он с утра до вечера пьянствовал, буйствовал, похмелялся шампанским, издевался над Дункан, как это пишут чуть ли не все в своих воспоминаниях. Особенно усердствовала в создании именно такой легенды о Есенине ближайшая подруга Айседоры Мэри Дести, чьи мемуары рисуют жизнь Есенина, как сплошную цепь сумасбродства, сумасшествия и алкогольного психоза. К сожалению, эту версию, то ли руководствуясь слухами, то ли от предубеждения к поэту, явившемуся из ненавистной ему Советской России, поддержал своим высоким авторитетом Иван Бунин. Но письма Есенина из-за границы (их сохранилось около 15, а написано было, судя по всему, более 30) – это письма умного, тонкого человека, глубоко мыслящего и глубоко понимающего, что такое Европа и что такое Америка. Они – не только документ его личной судьбы, но исторические свидетельства вечного духовного противостояния России и Запада. С этой точки зрения его письма совершенно естественно и в то же время оригинально вписываются в контекст русской культурной духовной традиции, заложенной Достоевским, Леонтьевым, Данилевским, Блоком.
Есенин побывал в Европе через пятнадцать лет после того, как туда съездил Александр Блок. Даже маршруты их в какой-то степени совпадали: Италия, Северное море, Бельгия… Италия взволновала сердце Блока лишь воспоминаниями о Данте, о его тени «с профилем орлиным». Но окружающая реальная Италия ужаснула поэта.
Умри, Флоренция, Иуда,
Исчезни в сумрак вековой!
Я в час любви тебя забуду,
В час смерти буду не с тобой!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Хрипят твои автомобили,
Твои уродливы дома,
Всеевропейской желтой пыли
Ты предала себя сама!
Это о Флоренции. И с ничуть не меньшей неприязнью, лишь с более приглушенной, холодной интонацией – о Равенне:
А виноградные пустыни,
Дома и люди – все гроба.
Лишь медь торжественной латыни
Поет на плитах, как труба…
В письмах на родину деликатный обычно во всех национальных вопросах Александр Блок даже сравнивал итальянцев с «цивилизованными обезьянами». И вот, по истечении 15 лет, Есенин смотрит на Европу, пережившую мировую войну, революции, перекроившую свои границы, и говорит то же самое, и почти теми же словами, о духовной смерти благополучных европейцев: «Сплошное кладбище. Все эти люди, которые снуют быстрей ящериц, не люди – а могильные черви, дома их гробы, а материк – склеп. Кто здесь жил, тот давно умер, и помним его только мы, ибо черви помнить не могут».