Не знаю, зачем я трогал
Перчатки ее и шаль.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Луна хохотала, как клоун.
И в сердце хоть прежнего нет,
По-странному был я полон
Наплывом шестнадцати лет.
Последняя встреча после разорения усадьбы соратниками Прона и Лабути ничего не меняет в их отношениях. Женщина, не понимая его чувств, как бы оправдывается, что не зашла так далеко, как хотелось бы:
Потом бы меня вы бросили,
Как выпитую бутыль…
А герой не выходит из своего заколдованного круга, делает вид, что не слышит ее полупросьб, полунамеков об утешении за все – за смерть мужа, за хуторской разор:
Но я перевел на другое,
Уставясь в ее глаза…
И тогда она смутно начинает понимать, что нужна ему не как женщина, не как возможная любовница, а как прекрасное воспоминание о жизни, что «былой не была»:
«Смотрите…
Уже светает.
Заря как пожар на снегу…
Мне что-то напоминает…
Но что?..
Я понять не могу…»
То, что для него является сутью, «голубенью», таинственным светом, для нее – просто полузабытая картинка.
«Ах!.. Да… (наконец-то вспомнила. – Ст. и С. К.)
Это было в детстве…
Другой… Не осенний рассвет…
Мы с вами сидели вместе…
Нам по шестнадцать лет…»
И как бы окончательно поняв, что они говорят на разных языках, живут в разных временах и разными чувствами, героиня поступает так, как и положено разочаровавшейся в своих ожиданиях женщине:
Потом, оглядев меня нежно
И лебедя выгнув рукой,
Сказала как будто небрежно:
«Ну, ладно…
Пора на покой…»
В этих сценах Есенин впервые проявил себя каким-то волшебником, умеющим изображать и замечать тончайшие движения человеческой души…
А в награду ему уже как бы из другого, потустороннего, мира через какое-то время приходит письмо, где вдруг обнаруживается, что она все вспомнила, превратившись из красивой солдатки в юную давнюю девушку, которую он уже никогда не увидит. Его погружение в деревне в шестнадцатилетнее чувство оказалось не напрасным. За тысячи километров она все вспомнила и как бы соединилась с ним душой:
«Вы живы?.. Я очень рада…
Я тоже, как вы, жива.
Так часто мне снится ограда,
Калитка и ваши слова…»
Она жива, они ожили душою, они теперь навеки вместе, и, венчая этот мистический роман возрождения и обручения душ в поэме, в первый и в последний раз возникает столь дорогой и столь возвышенный мотив божественного синего цвета.
Теперь я от вас далеко…
В России теперь апрель.
И синею заволокой
Покрыта береза и ель.
Души встретились, прозрели и расстались, каждая удалившись в свой монастырь. Как в юношеском стихотворении:
Все тот же вздох упруго жмет
Твои надломленные плечи
О том, кто за морем живет
И кто от родины далече.
И все тягуче память дня
Перед пристойным ликом жизни.
О, помолись и за меня,
За бесприютного в отчизне!
Кроме «Анны Снегиной», Есенин писал в Батуме «Персидские мотивы», но стоит ли говорить о них подробно? Они все о жизни, «что былой не была», поскольку от первой до последней строчки погружены в горнюю синь.
«Синие цветы Тегерана», «море, полыхающее голубым огнем», «воздух прозрачный и синий», «голубая родина Фирдуси», «сиреневые ночи», «голубая да веселая страна»…
Есенин демонстративно насыщает «Персидские мотивы» священным для него цветом, что делает этот мир нереальным, живущим лишь в его душе, своеобразной персидской «Инонией». Когда в «Анне Снегиной» он окончательно попрощался с голубой Русью, то создал себе другой мир, где могла бы успокоиться его измученная душа, мир персидских мотивов, мир новой «Инонии», его личной, не имеющей никакой связи с реальной жизнью. Потому и в Персию не надо было ехать, потому и погрузил он эту очередную «Инонию» в голубизну и синь, потому бесполезны и наивны всяческие попытки разгадать, кто является прототипом Шаганэ, кто скрывается под именем Лалы или Гелии. Эти образы не искажены страстями, они так же сказочны и прекрасны, как и образ «Пречистой Девы», как образ непорочной «Телицы-Руси» или старушки матери, которая в русском синем раю старается поймать пальцами луч заката, или как сверкающий святостью лик деда, сидящего под Маврикийским дубом…
«Персидские мотивы» – своеобразное продолжение есенинского иконостаса, который он писал всю жизнь.
* * *
«Срочная. Москва… Бениславской. Персия прогорела… Шлите немедленно на дорогу… Везу много поэм».
Катя с Наседкиным и Бениславской едут встречать Есенина на вокзал. Он спрыгивает с поезда, все садятся в автобус. «Но, усевшись так, мы вчетвером еле-еле набрали денег на билеты. У Сергея – ни копейки, а у встречавших его – мелкие серебрушки и медяки» (В. Наседкин).
В первые же дни марта, отрешившись от всех московских соблазнов, Есенин сидит часами за столом. Он дописывает, доделывает, отшлифовывает «Анну Снегину» и «Персидские мотивы». «Очень трудно нам было жить в одной комнате. Особенное неудобство доставляла я. Мне нужно было готовить уроки, а заниматься негде, да и вечерами ежедневное мое присутствие при гостях было неуместно» (А. Есенина).
Когда Есенин садился за ломберный столик, заменявший ему письменный, и начинал разбирать свои бумаги, все женщины потихоньку исчезали из дома.
14 марта Есенин решается выступить с чтением поэмы в литературном объединении «Перевал». Комната в Союзе писателей была набита битком. Наконец-то! Есенин вернулся и привез новые стихи. Поэт прочитал «Анну Снегину». И тут произошло нечто неожиданное: поэма не взволновала слушателей. Сидевшие рядом с Есениным писатели отозвались о ней с холодком. Кто-то из них предложил «обсудить» поэму. Есенин пренебрежительно отрезал:
– Вам меня учить нечему. Вы сами все учитесь у меня.
Несколько дней он ходил расстроенный и мрачный. Не поняли, ничего не поняли!..
Небольшое утешение доставило ему случившееся вскоре после злополучного вечера у «перевальцев» знакомство с Качаловым. Качалов, вернувшийся со спектакля, застал Есенина у себя дома, обнимавшегося с гладкошерстным доберманом-пинчером красавцем Джимом, и обалдел от неожиданности: его породистый кобель никого из чужих не допускал к себе, а тут: «Я вошел и увидал Есенина и Джима – они уже познакомились и сидели на диване, вплотную прижавшись друг к другу. Есенин одной рукой обнял Джима за шею, а в другой держал его лапу и хриплым баском приговаривал: „Что это за лапа, я сроду не видал такой“. Джим радостно взвизгивал, стремительно высовывал голову из-под мышки Есенина и лизал его лицо».