Вслушиваясь в звучание последних своих стихотворений, Есенин радовался новым счастливым возможностям, открывавшимся в них. Какой простор для размышлений и лирических отступлений! Заодно в любом из таких писем счеты можно свести с Бедным Демьяном, и с Клюевым, и с Маяковским – пиши, пока вдохновение не кончится. И отчего он раньше вбил себе в голову, что идеальный размер для лирического стихотворения 20–25 строк? Это все Клюев его муштровал, и Блока он слушал больше, чем нужно. Давно уже пора своим умом жить.
Дни, как ручьи, бегут
В туманную реку.
Мелькают города,
Как буквы по бумаге.
Недавно был в Москве,
А нынче вот в Баку.
В стихию промыслов
Нас посвящает Чагин.
А как же иначе изображать все, что видишь, все строительство, все, что ждут от тебя Киров, Сталин, Фрунзе? Только так – смотрю, говорю, рифмую, только без лишнего напряжения, только по-восточному, по-акынски… Вижу нефтяные вышки – пою нефтяные вышки… лишь бы интонацию свою сохранить, душевную…
А слова? Слова могут быть и новые:
Друзья! Друзья!
Какой раскол в стране,
Какая грусть в кипении веселом!
Знать, оттого так хочется и мне,
Задрав штаны,
Бежать за комсомолом.
Это вспомнилось, как они с Колей Вержбицким смотрели в Тифлисе парад физкультурников. Коля тогда сказал ему: побежать бы, мол, за ними!
В стихотворных письмах, которые каждый читатель получает от него как бы лично, – все сгодится, все в дело пойдет. Какое счастье, что он нащупал-таки эту манеру письма! Впервые, кажется, он обрел ее в «Возвращении на родину» и в «Руси советской». Ну да, «язык сограждан стал мне как чужой», и «некому мне шляпой поклониться». «Моя поэзия здесь больше не нужна, да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен»… Вот отчего он на Кавказ и сбежал. Да и здесь тошно. Скучно. Одна радость – пишется легко. «Стансы» за два дня написал, которые Чагин не хочет печатать из-за Демьяна – «Я вам не кенар. Я – поэт. И не чета каким-то там Демьянам…» А «Письмо к женщине», от которого Бениславская чуть с ума не сошла, – он ведь за один присест! И нечего, Галина Артуровна, придираться и говорить необдуманно, что он «перестал отделывать стихи». Вовсе нет! Наоборот, он сейчас к форме стал еще более требователен. Только пришел к простоте и спокойно цитирует Пушкина: «К чему же? Ведь и так мы голы. Отныне в рифмы буду брать глаголы». Прошло время, когда издевался над глагольными рифмами…
Опять Александр Сергеевич вспомнился! То Пушкин, то Гоголь. И смех, и грех, так он с ними заигрался, что и судьба с ним, с Есениным, начинает играть. Гоголь вон уж вынырнул в «Балладе о двадцати шести». А этот «блондинистый, почти белесый» всегда неожиданно, как чертик из табакерки, выскакивает… Облачился ты когда-то в крылатку и цилиндр, поносил и, думаешь, все? Можно жить дальше по-своему? Хрена с два, Александр Сергеевич все где-то рядом маячит. Недавно сотрудники «Бакинского рабочего» решили покатать его по морю, подвели к пирсу, стали усаживать на парусник, а он, Есенин, глянул, как парусник называется, и аж сердце упало. «Ай да Пушкин, ай да молодец» – прочитал он на борту судна… Мистика! Вот так-то. Пошутковал с судьбой, а теперь она с тобой шуткует…
Когда Пушкин и Гоголь в жизнь вмешиваются – это дело тревожное, таинственное, это свыше, а когда свои в душу лезут – надо в морду бить. Ведь убежал из Москвы от всех Мариенгофов, Крученых, Орешиных, а тут в Баку настиг его совсем уж безобразный тип – Владимир Гольцшмидт, цирковой борец, балующийся стихами, «футурист жизни», который, выходя на сцену, ломал о свою голову толстенные доски и гнул железные брусья. Есенин помнил его еще как директора «Кафе поэтов». Недавно этот тип чуть не сорвал ему вечер в университете, где Сергей решил отметить свой день рождения.
Утром студенты, пригласившие его в университет, с ужасом увидели в городе печатные афиши, извещавшие, что в тот же день и в те же часы Есенин выступит в театре вместе с Гольцшмидтом.
Потрясенные таким обманом, студенты бросились в гостиницу, где жил Есенин. Он только что проснулся и умывался, склонившись над мраморным умывальником. С удивлением уставился на них.
– Вы же обещали! Мы уже и плакаты развесили!..
Уразумев из сбивчивых слов, в чем дело, Есенин рассвирепел. Оказалось, Гольцшмидт приставал к нему, но Сергей наотрез отказался с ним выступать. И вот циркач поставил его перед свершившимся фактом, как видно, сговорился с администрацией театра и заказал афиши.
Тут отворилась дверь и на пороге появился сам Гольцшмидт. Есенин сразу же накинулся на него с упреками. Тот слушал, иронически щурясь.
Это окончательно вывело Есенина из себя. Он схватил пустую бутылку и швырнул ее об пол прямо у ног Гольцшмидта. Бутылка разбилась вдребезги. Гольцшмидт повернулся, вышел и прикрыл за собой дверь с такой силой, что вырвал ручку. Вторая медная половинка ее вывалилась внутрь комнаты на пол.
Наступила тишина. Все сидели на диване ошеломленные. Есенин поглядел на студентов. В его светлых глазах сверкнуло веселье:
– Вам обещал, у вас и буду выступать!
И действительно поехал к ним.
А в театре был скандал. Публике возвращали деньги за билеты. Гольцшмидт из города предусмотрительно скрылся.
В октябре Есенин снова уехал в Тифлис, попрощавшись с Брюсовым стихотворением, посвященным его памяти и опубликованным в «Заре Востока». Продолжая цикл своих писем-посланий, написал «Письмо к женщине», а в течение следующих двух месяцев несколько обычных писем, которые открывают нам какую-то настойчивую, постоянную работу души и ума поэта, работу, совершенно не сочетающуюся с его внешней легкомысленной и беспутной жизнью, полной встреч, пьяных скандалов, позерских выходок.
В письмах того времени одновременно с глубокими и точными оценками и самооценками Есенин показывает незаурядную способность следить за своими издательскими делами, торговаться за каждую строку, держать в уме, где, что и когда ему надо напечатать, распоряжается гонорарами, дает указания своим добровольным «секретарям» – Бениславской, Эрлиху, сестре Кате, – как надо вести его издательские и денежные дела.
Он расчетливо ведет литературную борьбу, отстаивая и защищая свои журналы, своих редакторов, свою линию «крестьянской купницы» в литературной жизни. Это – письма работящего, делового человека с хорошей житейской хваткой.
За материальную независимость – свою и своих близких – он борется жестко, настойчиво, лишний раз опровергая легенду о себе, как о праздном гуляке, не выходящем из запоев, субъекте «не от мира сего».
«Мне кажется, я приеду не очень скоро. Не скоро потому, что делать мне в Москве нечего. По кабакам ходить надоело» – Г. Бениславской из Тифлиса 20 октября 1924 года.
Он помнит обо всем. Держит в уме все дела, и большие и малые. Стараясь не продавать вдохновения, он умело продает рукописи: «Скажите Бардину, может ли он купить у меня поэму 1000 строк. Лиро-эпическая. Очень хорошая» (ей же. 20 января 1925 года. Батум).
Из письма сестре Кате 17 сентября 1924 года. Тифлис:
«Скажи Сахарову, чтоб он в октябре дал мое зимнее пальто починить Ивану Ивановичу.
Как дома и сколько нужно денег еще для постройки? Посылаю тебе для них еще 10 червонцев».
Г. Бениславской. 17 октября 1924 года. Тифлис:
«Доверенность прилагаю. Высылаю стихи. „Песнь о великом походе“ исправлена. Дайте Анне Абрамовне и перешлите Эрлиху для Госиздата. Там пусть издадут „36“ и ее вместе».
Г. Бениславской. 29 октября 1924 года. Тифлис:
«Издайте „Рябиновый костер“ так, как там расставлено. „Русь советскую“ в конце исправьте. Вычеркните слово „даже“, просто сделайте „но и тогда…“»