В этих иронических строчках слышится и полемика с известным патетическим стихотворением Николая Полетаева: «Портретов Ленина не видно, похожих не было и нет. Века уж дорисуют, видно, недорисованный портрет», и еще более, чем раньше, акцентируется мысль о «растворении» Ленина в революции; тут и напоминание о «пугачевском» хулиганстве и азиатском буйстве, усмотренном в ленинских монголоидных чертах. Но, помимо всего прочего, здесь явственна и отсылка к очерку Горького «Владимир Ленин», прочитанному тогда же в Ленинграде, в первом номере «Русского современника», журнала, куда Есенин отдавал свои стихи.
«Я бы назвал основную черту его характера – воинствующим оптимизмом, и это была в нем не русская черта… Владимир Ленин был человеком, который исхитрился помешать людям жить привычной жизнью, как никто до него не умел сделать это…»
На «нерусской черте» вождя Горький останавливается еще раз, приведя слова самого Ленина:
«Умных жалею. Умников мало у нас. Мы – народ по преимуществу талантливый, но ленивого ума. Русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови».
Это почти полностью совпадало по смыслу с есенинской строкой: «Одолели нас люди заезжие…» Но именно в данном конкретном случае Есенин, соглашаясь с Горьким относительно «духа чуждых стран», вступает с ним в полемику, настаивая на «русском хулиганстве» человека, обуреваемого «вольностью» российских просторов и самой природы, – и это «настояние» органически вплетается в дальнейшее описание «салазок» и «перепелиной охоты».
А тут еще, как назло, встревает и Замятин со статьей «О сегодняшнем и современном».
«В стихах – новое только у Есенина: он, кажется, впервые пробует себя в патетической форме оды – и увы: до чего это оказывается близко к сусальности прочих бесчисленных од. Быть может, отчасти, тут и вина редакции, украсившей стихи Есенина длинным ожерельем многоточий».
Ну, после «киргиз-кайсацкой степи» едва ли придется говорить о «сусальности»… Но не в этом суть. А в том, что покойник, нереальный при жизни и оставшийся таким же нереальным, то есть продолжающим существовать после смерти в своей нереальности, вдохнул жуткую силу в своих последователей, и они, надевающие на страну смирительную рубашку, продолжают деяние человека, закружившего метельный революционный вихрь. Этим – все человеческое чуждо. «Того, кто спас нас, больше нет…» И не было как такового! А эти – вот они, рядышком, заезжие с холодным умом.
Для них не скажешь:
«Л е н и н у м е р!»
Их смерть к тоске не привела.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Еще суровей и угрюмей
Они творят его дела…
* * *
За «Песнь о великом походе» обеими руками начали хвататься журналы. Сначала ее выпросил главный редактор ленинградской «Звезды» Майский, и Есенин отдал ему еще не отделанную до конца поэму. Потом в игру включилась Берзинь, которая вознамерилась получить ее для «Октября». Одновременно через нее же экземпляр поэмы был отдан Ионову для отдельного издания. Берзинь взяла поэму и показала ее Бардину. Тот написал Есенину письмо, в котором снисходительно одобрял поэта за «крестьянскую революционную сознательность» и требовал переделать конец. Замечания Бардина Есенин тогда не учел, но под влиянием уговоров Берзинь склонялся отдать поэму в «Октябрь» и написал письмо сотруднику ленинградского отделения Госиздата с просьбой передать Майскому, «чтобы он обождал печатать поэму», ибо поэт «ее еще значительней переделал». Но долго тянуть было нельзя. В том же письме Есенин признался, что «час его финансового падения настал», а Берзинь передала через Екатерину солидный аванс от «Октября». Операция была проведена блестяще: Бардин утер нос Воронскому и мог потирать руки.
С другой стороны, в «Звезде» вовсе не были заинтересованы соглашаться на просьбу поэта. Поэма, в которой в общем хоре звучит овеянное героическим ореолом имя Зиновьева, могла стать крупным козырем для ленинградцев, уже начавших себя противопоставлять московской партийной организации и ЦК. Практически одновременно «Песнь о великом походе» была напечатана в «Звезде».
Разразился крупный скандал. Воронский был в ярости. Пожалуй, этим, в частности, можно объяснить его последующие нападки на Есенина, которого он считал «соблазненным» «напостовцем» Бардиным. В самом «Октябре» тут же начались выяснения, может ли этот журнал печатать «попутчиков», и прежний ненавистник Есенина Семен Родов (куда только былой «классовый подход» делся!) стал защищать Есенина от своих собратьев по литературной войне. Все это происходило, когда Есенин был уже на Кавказе. Туда и летели ему письма от Бениславской, писавшей: «Вас здесь встретят не слишком тепло: многие, боюсь, руки не подадут… Если у Вас есть силы бороться – бейте отступление (если надо отступать)…» О том же писала Екатерина: «Видела Воронского. Если бы ты знал, как ему больно. Никаких распоряжений за глаза не давай. Помни, ты козырная карта, которая решает участь игроков. Остерегайся».
Есенину до зеленых чертей надоели вся эта мышиная возня и эти делатели «литературной политики». В «Красной нови» печатаешься – «идеологически невыдержанный»… В «Октябре» – значит, продался «напостовцам»… Да пошли они все…
«Печатайте все, где угодно, – писал он Бениславской из Батума. – Я не разделяю ничьей литературной политики. Она у меня своя собственная – я сам». Перед отъездом он в письменной же форме объяснился с Анной Берзинь: «Вы ко мне были, как говорят, „черт-те что такое“. Люблю я Вас до Дьявола, не верю Вам навеки еще больше. Все это смешно, а особенно тогда, когда я навеки твоя…» И ей же в дружеском послании из Тифлиса напомнил: «Демьяновой ухи я теперь не хлебаю».
Но все это позже, а пока в перерывах работы над поэмой он гулял по Ленинграду. После ее окончания в очередной приезд посетил Сестрорецк, плавал на пароходе, зафрахтованном Союзом писателей, в Петергоф, навестил Царское Село. Бродил по пушкинским аллеям, фотографировался прямо на пьедестале памятника Пушкину рядом с его бронзовой статуей, навещал старых друзей. Был у Клюева. Зашел в гости к Иванову-Разумнику, провел с ним несколько часов за невеселым разговором, о котором Разумник, по его собственному признанию, написал воспоминания. Последние, увы, не сохранились.
Однажды в компании ленинградских имажинистов неожиданно забрел в Фонтанный дом, в гости к Анне Ахматовой.
Они никогда не были особенно близки. Личного контакта между ними не возникало. Есенин хорошо помнил свой первый приезд в Царское Село, знакомство с Ахматовой и Гумилевым, их снисходительно-сдержанную реакцию на его стихи. Помнил и ахматовские «петербургские» шпильки: «Да… мы с вами встречались на углу пирамиды Хеопса…» В то же время он с тайной симпатией относился к ее стихам и был неприятно удивлен тем, насколько поэтический образ не совпадал в данном случае с образом человеческим. Теперь же, спустя почти десять лет, он ходил по Ленинграду, оживляя в своей памяти все самое доброе и лучшее, чем приветила его когда-то Северная столица. Он встречался со старыми друзьями и знакомыми после многих лет разлуки и под впечатлением накативших чувств делился с ними самыми горькими переживаниями. Иногда это был несвязный поток обрывочных фраз, объединенных только чувством боли, с которым они произносились. Владимир Чернявский, с которым Есенин встретился в те же дни, попытался уговорить поэта «не пьянствовать и поберечь себя», чтобы написать еще много «хороших вещей»… В ответ последовал взрыв: Есенин лихорадочно заговорил, перескакивая с одной мысли на другую. «Если бы я не пил, разве я мог бы пережить все, что было?..» Потом, перебивая себя, не будучи в состоянии ясно высказать, что его мучило, повторял, как бы досадуя на собеседника за непонимание: «Россия! Ты понимаешь – Россия!»