Дерево расцветет и покроется зеленью вновь, но человеку не дано вернуть себе прежнее состояние молодости. В стихах, позже объединенных в цикл «Рябиновый костер», Есенин как бы вновь воспроизводит сказанное в «Руси советской» – «приемлю все. Как есть все принимаю…». Но теперь это «принимаю» растворено в общем музыкальном потоке стиха, пронизывает каждую строку, не выходя на поверхность.
Стихотворение, написанное в мае 1924 года, он сначала назвал «Ровесникам», потом посвятил «Памяти Ширяевца» и в конце концов снял и посвящение, и название – пережитое и передуманное не обозначить одним словом, здесь судьба всего рода человеческого, а не только его собственная или его поколения. Вспомнил одно из последних стихотворений покойного Шурки – «но вцеплюсь звериными зубами в жизнь, в судьбу, и в солнце, и в траву…». У Есенина же этот яростный порыв давно прошел. Неистовая жажда жизни уступила место прозрачному, просветленному ее ощущению и обыкновенному человеческому чувству страха перед смертью, который ранее не был свойствен Есенину. Само стихотворение выстраивается по законам классической гармонии, сродни пушкинской, когда ни одна эмоция не выходит на поверхность и ни одна музыкальная нота не перебивает остальные – но вплетается в общее стройное звучание.
Слишком я любил на этом свете
Все, что душу облекает в плоть.
Мир осинам, что, раскинув ветви,
Загляделись в розовую водь.
Много дум я в тишине продумал,
Много песен про себя сложил,
И на этой на земле угрюмой
Счастлив тем, что я дышал и жил.
Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве
И зверье, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.
Знаю я, что не цветут там чащи,
Не звенит лебяжьей шеей рожь.
Оттого пред сонмом уходящих
Я всегда испытываю дрожь.
Знаю я, что в той стране не будет
Этих нив, златящихся во мгле.
Оттого и дороги мне люди,
Что живут со мною на земле.
На этом переломе настроения и мироощущения спасительную руку мог протянуть только гений и царь русской поэзии – Пушкин. Есенин никогда не расставался с ним, но каждым своим творческим усилием словно стремился открыть то, что не было изведано тем, кого назвали «солнцем русской поэзии» и о котором говорили – «русский человек в его развитии». Сейчас же пришлось убедиться в справедливости этих высоких слов, когда есенинская лира осознанно настраивалась по пушкинской.
Когда такого настроя не было – в ход шли отдельные реминисценции в стихах, а также крылатка, цилиндр и мечты «стоять превыше» пушкинского бронзового памятника. Словно каждый взлет и падение сопровождались одним желанием – при всех перипетиях и перепадах ощущать за своим плечом пушкинское дыхание, даже если тот или иной жест «по Пушкину» и кажется окружающим смешным.
Чтение Пушкина рождало в душе головокружительный восторг и приступы белой зависти: нет, так мне никогда не написать! И никто за сотню лет, пожалуй, кроме Лермонтова, не смог к нему приблизиться.
Технику изучать бессмысленно – это по Брюсову можно распознавать «как делать стихи». А здесь каждое стихотворение – живой организм, концентрация всего человеческого существа, в голос которого вслушиваешься и время от времени пытаешься продолжить, протянуть ноту той или иной строки.
Он читал «Роняет лес багряный свой убор…» – и только и мог, что щелкнуть в восхищении пальцами: «Вишь, как он!» Читал «Телегу жизни», «Дорожные жалобы», «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» и в нескольких пушкинских строфах или строчках отыскивал то, что позволяло с душевной легкостью и внутренним успокоением принять и благословить земной мир. В «Руси советской», прежде чем найти слова для приветствия младому поколению, выжившему после прошедшего урагана, нужно было вспомнить пушкинское «возвращение на родину» и его «прощание с друзьями» – «Вновь я посетил…» и «Была пора. Наш праздник молодой…». Пушкин пробуждал память, способствовал обретению гармонии в душе и спокойствия в обыденной жизни. Он же помогал с большей легкостью относиться к разного рода житейским неприятностям. Так, перелистывая пушкинский томик, Есенин остановился на стихотворении, написанном 26 мая 1828 года. Почти столетие тому назад…
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
Прочел и полушутя, с горьким юмором произнес:
– Вот ведь не скажешь про это стихотворение – «упадочное»… А у нас как тоскливая нотка появится, так тут же начинают вопить: «Упадочный! Припадочный!»
Да… Написать такое однажды – и умереть не страшно.
Но все эти переживания, углубленное чтение, напряженная работа – наедине с самим собой. На людях – жажда славы, уверенность в своих силах и… дружеское, одновременно и почтительное и задорное обращение к Пушкину, прочитанное у памятника на Тверском бульваре 6 июня 1924 года – в день рождения любимого поэта.
Пушкинская легенда и живой пушкинский образ – связь и пропасть между ними соотносятся с есенинской легендой и есенинским живым образом. Демонстративно, «нагло» и в то же время с абсолютным внутренним достоинством разговаривал поэт на глазах у толпы с памятником, в котором проступали для него живые черты буйного потомка африканцев и великого мужа России.
Блондинистый, почти белесый,
В легендах ставший как туман,
О Александр! Ты был повеса,
Как я сегодня хулиган.
Но эти милые забавы
Не затемнили образ твой,
И в бронзе выкованной славы
Трясешь ты гордой головой.
А я стою, как пред причастьем,
И говорю в ответ тебе:
Я умер бы сейчас от счастья,
Сподобленный такой судьбе.
Но, обреченный на гоненье,
Еще я долго буду петь…
Чтоб и мое степное пенье
Сумело бронзой прозвенеть.
Прочитав это стихотворение, Есенин возложил к подножию памятника букет цветов и, подойдя к столпившимся зрителям, произнес: «Камни души скинаю…» Он читал первым, и читавшие вслед за ним Орешин, Городецкий, Кириллов уже не были услышаны.
Этот тихий майский вечер стал новым триумфом Есенина, когда каждый из присутствовавших на Тверском бульваре, шокированный прямым отождествлением «повесы Пушкина» с «хулиганом Есениным», не мог не поверить, что песня этого «обреченного на гоненье» поэта непременно прозвенит бронзовым звоном.
* * *
Обращение к Пушкину неизбежно влекло за собой обращение к новой столице, перед которой в свое время «померкла старая Москва, как перед новою царицей порфироносная вдова» – Петербургу – Петрограду – Ленинграду, городу, трижды сменившему имя на памяти Есенина; к Петровской эпохе, от которой тянулась нить через столетия и завязывалась тугим узлом в «суровые грозные годы» – 1917-1918-й.