Как не белая березонька к земле клонится,
Не зеленые листочки раздуваются,
Не шелковая ковыль-трава расстилается…
Сергей подошел ближе и поздоровался с пастухом.
У самой воды, на камне, сидела девушка-подросток. Бросая в воду желтые цветы, она смотрела, как их медленно уносило течением.
Старик оторвался от лаптя и крикнул:
— Дуня, перестань! Сердце барину надорвешь. Брось, внучка!
— Пусть поет, — остановил его Сергей.
— Блаженная она у нас. Сызмальства так. Только зла в ней нету вовсе, сударь. Ну пой, когда барин велит.
Дуня улыбнулась и продолжала:
Ещё стелется-расстилается полынь горькая,
Ох, и нет тебя горчее во всем чистом поле…
И покачала выразительно головой. Потом сказала, обращаясь к Сергею:
— Песен я знаю много. И про ветер знаю, и про сосенки:
Уж вы, ветры мои, ветерочки!
Вы не дуйте, ветры, на лесочки!
Не шатайте, ветры, в бору сосну, —
И так сосенке стоять тошно…
Охватив руками колени и заглядывая в воду, где кружился, уплывая, последний цветок, она неожиданно заплакала:
— Жалостливая песня… И нет больше цветиков… нет!..
— Перестань, Дунюшка, — заговорил дед. — Поди, я дам тебе лычку, будешь бросать в воду лычки. Не посетуйте на нее, барин, младенческий разум.
Сергея давило одиночество. Он поднялся в гору, к селу, к людям.
Было воскресенье. У церковной паперти нищий гнусаво тянул:
— По-дай-те христа ра-а-ади!..
На скамейке, подле ограды, разодетые по-праздничному, судачили бабы.
Сергей прошел мимо них на кладбище. Кругом обступили могилы с давно покосившимися крестами. Ему стало страшно.
Мучительно потянуло к бодрой, радостной деятельности. Ведь, чтобы начать наконец работать, надо прежде всего почувствовать жизнь. Образ тоскующей у воды девочки он отогнал от себя, как что-то больное, враждебное…
Увидев после обедни на лужайке возле церкви нарядных девушек, собравшихся водить хоровод, он встал в их круг.
Все удивленно расступились. Девицы стыдливо захихикали, закрываясь кисейными передниками. Парни начали выплясывать нарочитые "коленца". Балалаечник прибавил лихости и выставил вперед ногу в новом сапоге с голенищем бутылкой.
Далеко разнесся хоровой напев:
Ой, не пыль в поле запылилася,
Не туман с моря подымается,
Подымалися гуси-лебеди…
Сергей хорошо помнил с детства старинные песни. Он подхватил мотив:
А один-то лебедь оставался…
Голос прозвучал тускло — Сергей не узнал себя. Когда-то он так легко и свободно брал эту ясную, высокую ноту.
Он повадился по зорям летать,
По зорям летать, по заутренним,
Он ко белой-то лебедушке…
Девушки плавно двигались по кругу, а парень-запевала выводил, точно кидая песню в самое небо:
Ой ты, белая лебедушка,
Да и где ж твое тепло гнездышко?
Хор подхватывал:
Мое гнездышко на синем море,
Под ракитою, под зеленою.
Сергей вышел из круга и медленно направился к дому. До него долетел смех и озорной приглушенный окрик:
— А и впрямь, шел бы ты, дедушка, на печку!..
Раннее утро. С шумом открылась ставня окна. И с потоками солнечных лучей в комнату ворвались дети.
Это они, его питомцы. Они его любят. Он им нужен, полезен. Значит, и ему нашлось на земле дело.
Саша вбежал первый, за ним — Вася. Оба взобрались на кровать, теребили Сергея, стаскивали одеяло, тащили из-под головы подушку, мешали одеваться. Он брызгал на них водой из кувшина. Комната наполнилась визгом и смехом.
После чая дети снова прибежали в комнату, началось обычное рисование. Васе давно надоели его кружочки, в которых он научился отмечать точками и черточками нос, рот и глаза человечков. Но Саша усидчивее. Он жадно ловит указания Сергея и старается срисовывать старые гравюры, найденные им где-то на чердаке, как можно тщательнее.
Впрочем, на Сашу иногда находила странная неподвижность. Он мог долго сидеть, уронив карандаш и устремив застывший взгляд то на потолок, то на печку или на стену. Потом вдруг начинал фантазировать:
— Дядя Сережа, смотри: кони мчатся. И колесница Феба… а на ней Фаэтон.
И показывал на пятна штукатурки, на растрескавшиеся и облупившиеся кирпичи лежанки.
Вспоминая давние академические уроки, Сергей часто пересказывал детям отрывки из мифологии Греции и Рима. Саша внимательно слушал, и в душе его рождались незнакомые до сих пор образы.
Крепкий, с широким носом и смышленым взглядом небольших серых глаз, он походил на маленького мужичка. Только рот, небольшой и красивой формы, да освещавшая все лицо улыбка напоминали мать.
Способности к рисованию у него оказались замечательные. С каждым днем он делал все новые и новые успехи. В детской руке карандаш и уголь двигались уверенно, набрасывая твердые и четкие контуры. Копии Саша делал поразительно верно, схватывая на глаз соотношения частей и размеры. Он хорошо рисовал и с натуры. А фантазируя, создавал наивные, но богатые по замыслу картины: дворцы, экзотические пейзажи, людей в небывалых одеждах. В неумелых портретах его можно было узнать того, кого он хотел изобразить.
Сергей смотрел на его рисунки и думал:
"Для меня все кончено. Я уже не творец. Мысль стала вялой. Творчество заменилось шаблоном. Моя мечта не осуществилась, погибла… Но я сделаю настоящего художника из этого малыша. Он — кость от кости крепостных, как и я. Только у него не будет моей участи: Елагин сделает его свободным. И мальчик даст искусству то, чего не смог дать я".
Сергей крепко сжился с Петровским и решил оставаться здесь, пока будет можно. Ему даже казалось, что его жизнь до Петровского была сном, что настоящая, реальная жизнь началась только в этом старом доме. Учитель рисования — вот его профессия. Разве плохо быть учителем?
Общая вялость и потеря веры в собственное дарование усилились в Сергее и благодаря спиртным напиткам. Он не заметил, как втянулся в дурную привычку. Былые одна-две рюмки обратились в постоянный стаканчик. Он пил утром, пил днем, пил вечером водку, коньяк, ром или херес, что подставлял ему под руку Елагин. Советы Тропинина перестали звучать укором, забылись, затерялись в отуманенной алкоголем памяти.
Когда на Елагина нападало особенно чувствительное настроение, он брался за скрипку.
— Сашка! — кричал он. — Иди сюда скорее! Эй, Марья, Дарья, кто там есть, Сашку сюда!
Прибегал Саша. Отец совал ему в руки инструмент.
— Играй! Веди, веди смычком. Я буду тянуть ноту, а ты веди. Слышишь ноту: а-а… а-а-а… а-а…
Смычок неловко скользил в руке мальчика. Струна только сипела, из музыкальной пробы ничего не выходило.
— Эх ты, балбес! Ну садись, слушай. Может, и дойдут до тебя ангельские вздохи…
Прижавшись щекой к инструменту, он начинал играть. Смычок судорожно вздрагивал: звуки получались обрывистые, трепещущие…
Напряженными, внимательными глазами Саша смотрел на отца. Потом оборачивался к Сергею и шептал:
— Ветер… воет… скрипит дерево…
— Дурак ты, Сашка! — Елагин раздраженно бросал скрипку на пол. — Дерево? Это адажио Бетховена!