…Они опять сидели рядом в мастерской, у топившейся печки, всматривались друг другу в глаза и говорили, бестолково, отрывисто. Сергею хотелось "рассказать Лучанинову все, с самого начала, а вместо того он только спрашивал:
— Меня не найдут здесь? Не лучше ли уйти? Не будет ли обыска? Ты видел: везде патрули. Я только до утра…
— Кто-нибудь встретился тебе возле подъезда?
— Никто. Дворник у ворот спал. Да у меня паспорт надежный.
— Это хорошо. Может, и будет полицейский обход, кто знает. Миша, как всегда, спит. Да он тебя, пожалуй, все равно теперь и не узнает, не опасен. А я скажу при случае, что ты мой двоюродный брат. Приехал, мол, незадачливо из деревни. Перепугался до смерти. Я человек тихий, домосед, мне поверят, думаю…
— Вся полиция небось поставлена на ноги, — предупреждал Сергей.
Лучанинов только растерянно развел руками:
— Сам видишь, как все нехорошо с бунтом получилось! Попал ты, брат, в самую что ни на есть кашу. Нашел же время вернуться! Хочешь не хочешь, а придется тебе выждать и высидеть у меня, как в карантине.
Всю ночь они проговорили. Сергей сказал, что собирается съездить погостить к Елагину в Петровское.
— Эх, и написал бы я ему с тобой, Сережа, письмо! — почесал в затылке художник. — Да лучше не надо. Вдруг оно ненароком попадет к кому-нибудь, только тебя погублю. А Елагин, наверное, хорошо тебя помнит и приютит. Он славный человек. В Петровском и без всякого паспорта целые годы жить можно. Ну, Сережа, поешь, да и на боковую. На тебе лица нет.
— Сыт, — отказался Поляков, — да и вас с Михаилом могу угостить.
И вынул пирог Ефремовны. У него разламывалась голова и мучительно ныла больная спина.
На улице продолжала бушевать метель. Ветер раскачивал фонари у ворот и крутил полы шинелей у шагающих патрульных. В белесоватой мгле тянулись вереницы возов. Из-под рогож виднелись головы, руки и ноги мертвецов.
Порою слышался окрик часового:
— Кто идет?
Прохожие были редки.
Горели костры. Возле них стояли пирамидки ружей в козлах. Солдаты грелись.
Новый царь Николай I приказал обер-полицеймейстеру к утру убрать город. На караульные посты командующим офицерам велел подать чай, белый хлеб и закуски. Послушные офицеры оценили милостивую заботу императора и, в свою очередь, приказывали солдатам усерднее уничтожать следы дневной бойни.
И те скребли изо всех сил и увозили с площади окровавленный снег, пробивали толщу льда на Неве и топили мертвецов.
А перед Зимним дворцом все еще настороженно темнели пушки.
VIII. К СТАРЫМ БЕРЕГАМ
Он был неузнаваем, владелец старого гнезда, затерявшегося в глуши Новоржевского уезда. Даже дом, выстроенный лет около ста назад, не так постарел, как его хозяин. В округе Елагина называли уже "старый барин", или "Петровский старик", хотя ему едва перевалило за сорок пять лет. А большинство его прежних товарищей считали себя еще бравыми офицерами.
Елагин встретил нежданного гостя в зальце. На нем был распахнутый знакомый чекмень и маленькая восточная тюбетейка, а в зубах — неизменная трубка. Едва он приподнялся с кресла, с колен его, визжа, посыпались щенята.
Сергея поразило и лицо Елагина, все в мелких морщинах, и по-стариковски согбенные плечи. Тюбетейка сползла немного набок и открыла сильно полысевшую голову.
— Кого бог привел? — спросил Алексей Петрович, всматриваясь.
К нему, видимо, нечасто приезжали гости.
— Колокольчики слышал. Думал, кто — мимо, ан ко мне…
— Не узнаете? Сергей Поляков, художник. Оброс бородой, вот никто и не узнает.
— Кто-о?! — Скуку точно сняло с лица Елагина. Широко раскинув руки, он бросился к гостю и обнял его: — Вот праздник-то ты мне устроил, Сережа! Прямо скажу, нежданный праздник! Как в старое время, когда еще… — из груди его вырвался громкий всхлип, но он поборол себя, — когда жива была моя Параня… — Он засуетился. — Господи, чем я только потчевать дорогого гостя буду? Забытый я, брошенный человек, скудное мое житье, а внутри, в душе, еще скуднее! Пустота… Ну да ладно! Сейчас, сейчас! Все, что есть в печи, на стол мечи… Сашка, позови ключницу, скажи — все, что имею, пусть подаст, да чайку самого лучшего, китайского — "лянсина", что еще твоя мать берегла. И ямщика хорошенько накормить, водочки поднести. Слышишь?
Десятилетний Саша, ничем не напоминавший прежнего упитанного карапуза, в мятой, засаленной рубашке и валенках, побежал исполнять приказание.
Около Елагина остался другой ребенок, лет трех, тоже в валенках, на редкость красивый и похожий на Алексея Петровича. Уцепившись за чекмень отца, он таращил на гостя черные внимательные глаза.
— Вот рекомендую: второй сын — Вася. Дай ручку, Васенька. Да погоди, утру слезы. Дурачок, — нежно сказал он, вытирая ребенка грязным носовым платком, — плакал о щенятах. Собаки да лошади — вот все, что у меня осталось на сем свете с детьми. Жизнь кончена, влачу жалкие, никому не нужные дни.
…Они сидели уже несколько часов, пили чай, что берегла когда-то Прасковья Даниловна для парадных случаев, и подливали в него ром. На столе стояли тарелки с объедками жаренных в сметане карасей, твердого, допотопного балыка, засохшей икры и гуся. Все это подала старая ключница Домна Фоминична, рыхлая старуха в заплатанных валенках, в темной кацавейке и низко надвинутом на лоб платке. Она ушла, уведя с собою детей. Скоро их звонкие голоса послышались за окном, на дворе, где по приказу Елагина была устроена для них ледяная горка.
Наливая рюмку за рюмкой, помещик говорил:
— Вот так и живу. Три уже года заброшен, как умерла Параня…
Он повел рукой, указывая на убожество своего жилья.
В печке трещали березовые поленья. От них пылало жаром, но в огромной комнате было все-таки прохладно.
— Топим, топим целый день, — жаловался Елагин, — а все холодно. И из соседей никто не ездит. На что я им? Заедет разве почтарь или церковный причт в праздник отслужить молебен и пропустить водочки. Дашь им с собой окорок, а то творогу, яиц, масла, сметаны — одним словом, деревенского гостинца, только и было… Налижутся вместе со мной и надолго прочь со двора. А помещики — ни ногой. Как-то раз заехал один, хотел, видишь ли, на ум-разум наставить: женить. Да я его под пьяную руку прогнал. Он мне какие тогда слова сказал! Подумай, Сережа… Страшные, бессовестно-жестокие слова… Тебе, говорит, надо всю эту нечисть — вон! Это детей моих "нечистью" назвал, родных детей, от Парани сиротками оставшихся. До чего, говорит, ты дошел: свинья свиньей живешь и дом у тебя весь прогнил и закоптел, в собачник превратился!
Сергей ласково улыбнулся ему:
— И в самом деле, Алексей Петрович, у вас собачник. При Прасковье Даниловне чистота была изумительная.
— Еще бы! Параня завела полы мыть квасом. А здесь, в зальце да в гостиной, каждую неделю даже воском натирала. Для пыли ей дворовые девочки тряпочки вышивали. "Так, говорила, я их понемногу, с малолетства, приучаю шить и вышивать". А теперь — вот!..
Он снова беспомощно развел руками.
И действительно, пол здесь мели, видимо, в особо торжественные дни. Резко пахло псиной. Собаки, как полные хозяева, уютно укладывались спать на креслах и диванах. Щенята тыкались носами и лапами в плошки с молоком и остатками супа, опрокидывали их, проливали. Трюмо, наддиванные зеркала, люстра с канделябрами были засижены мухами. Из плохо законопаченных окон дуло.
— Так вот и живу, Сережа, — повторил несколько раз Елагин. — Так вот и живу, мил человек. Выпьем еще за упокой души рабы божьей Параскевы…
— Отчего она умерла, Алексей Петрович?
— А умерла глупо, Сережа. Ты же знаешь, ничего я не жалел для нее. Любил всем сердцем. Жена и жена, даром что поп в церкви не венчал. Было у нее под началом немало дворни. Только больно любила покойница зверье. И за скотным двором сама присматривала. Сама и кур кормила, помнишь? А ведь была у нас особая птичница. Так вот. Родила она мне Васютку как раз под самое крещенье. Морозы стояли трескучие. А она, больная, на босу ногу надела валенки да и пошла с постели прямо в хлев, тогда корова телилась. Она всегда говорила: "Ежели я не помогу, один коновал не справится". Ну и помогла: корова разрешилась, и телушка вышла на диво, ныне уж своего теленка к осени принесет… А вот Параня… простудилась… и померла. Стала вся гореть, без памяти… Я доктора на коленях просил спасти. Не спас…