Потихоньку возвращались воспоминания. Как она упала в розовые кусты и лежала, мрачноликая и влажнощекая, на диване, пока Шила извлекала из нее колючки. Как Сентябрь пихалась у нее в животе, неугомонная, особенно по ночам, как ранним утром ее вдруг настигла первая схватка, когда Шила нагнулась, потянувшись за молоком. Спор о зубной фее, лицо Сентябрь, ее пальцы, жадно обхватившие зуб, отказываясь отдавать его.
Когда началась первая схватка, она зажмурилась и прониклась желанием, чтобы это прошло. Питер слушал радио в спальне. Они прожили в «Гнезде» месяц. Прошло только три года с тех пор, как они познакомились, и она уже была не рада. Она запиралась в ванной и сидела там часами, надеясь, что он уйдет. Он как раз отсутствовал, когда Сентябрь вышла из нее в этот дом, простыни пропитались кровью, послед был отброшен в угол, крохотное тельце дрожало, хватая ее за палец. Дом в тот день казался другим. Он никогда ей особо не нравился, но не в тот день, когда они вместе ждали прихода в мир этого маленького, нового существа, когда стены содрогнулись, услышав ее первый, торжествующий крик. Воспоминания, связанные с Сентябрь в «Гнезде», были почти свободны от боли, неотделимой от оксфордских воспоминаний; здесь было лучше. Если было такое место, где она могла пережить горе, то только здесь.
Питер был похоронен, словно разбитая бутыль, внутри ее ребенка. Ее ребенка, способного на жульничество и жестокость, относившегося иногда к сестре так, словно она была сосудом, который можно брать и переносить с места на место, наполняя чем угодно.
Когда Шила была совсем юной, она крала монеты из маминого кошелька и прятала их в мягкой плоти своих рук и живота, затирая их. В ее жизни поселился потаенный трепет ее снов, и она стала недоумевать, как хоть кто-то мог выносить все это, ходить и говорить, постоянно притворяться. Таблетки, которые ей прописали врачи, делали ее заторможенной. Она брела через подростковые годы в каком-то ступоре, теряя счет времени. После курса таблеток тоска слегка отпустила ее, но не исчезла совсем, а маячила где-то в отдалении, подернутая маревом. Встретив Питера, она почувствовала, как тоска опять одолевает ее, разбрасывая дни в беспорядке, вызывая ощущение, что это никогда не кончится. И вот, пожалуйста, она снова была тут как тут. Старая знакомая на ее истертом пороге. Тоска синей дрожью просочилась в нее через рот и уши, через кожу. Хуже, чем когда-либо. Естественно.
Умерла ее старшая дочь, ее перворожденное дитя.
Кровать в «Гнезде» воняла, но Шила забралась на нее, натянув на голову одеяло, и ее поглотило отчаяние, словно кипучее облако насекомых. Она не могла сказать, где заканчивалась она и начинался дом. Или где заканчивался дом и начиналась она.
Встала ночью, спустилась в кухню. Приготовить чили для Июль в темноте; порезала луковицу и выбилась из сил, намяла ножом несколько чесночинок и поняла, что больше не может. Позади нее, в гостиной, скрипнул диван, словно кто-то присел на него. Она взяла полную ложку чили и попробовала представить, как это – снова заботиться о своем теле. Она все время думала, что слышит, как ее зовет Сентябрь. Думала, что Питер рядом, просто не показывается, ждет, когда она уснет. Он всегда был рядом, когда наваливалась тоска, они были заодно. Мертвые никогда не умирали.
Она поднялась обратно и стала рисовать «Гнездо» и Сентябрь, ходившую по комнатам. Кровать удерживала ее на месте, или она – ее.
Сентябрь родилась легко, быстро, но Июль потребовалось кесарево, так неправильно она лежала – боком, боязливо обхватив голову ручками. Как это было странно, ничего похожего на рвущую боль при родах Сентябрь. Больничная палата была полна людей, неузнаваемых под масками. Среди них должен был быть Питер, но он снова не пришел. Она не знала, где он. Поставили ширму, разделив ее тело надвое. Ей бы хотелось видеть, что они делают, чтобы понимать, когда ей дадут ребенка. Она чувствовала, как в нее зарывались чьи-то руки, неимоверное давление, возникшее и исчезнувшее. Затем из нее извлекли ребенка и положили ей на грудь, его тельце покрывала мягкая вонючая пенка, глаза тревожно озирались.
Когда дочери были маленькими, ей хотелось писать о том, как это – вмещать в себя что-то, словно дом, как можно быть одновременно кожей и плотью, и при этом цементом и штукатуркой. Она жалела «Гнездо», а потом и оксфордский дом, хорошо понимая, что это значит, когда внутри тебя шум и боль, понимая, почему иногда стены как будто сами собой проваливались внутрь. После родов она чувствовала себя опустошенной, словно любимый дом, закрытый на зиму.
Она так долго ощущала, что не была хозяйкой своему телу. Раньше это чувство было связано с отцом девочек, а потом она ощущала то же самое, когда девочки росли в ней, без конца увеличивая ее, используя ее тело как дом отдыха. Потом, в «Гнезде», она представляла, какую книгу напишет, как нарисует картинки с темноволосой женщиной, наблюдающей, как ее кожа становится плотной и сухой, как ее ноги превращаются в кирпичи, а руки – в дымоходы. Она так и не написала эту книгу и, вероятно, уже никогда не напишет. Она вообще не была уверена, напишет ли хоть что-нибудь еще.
Или же она напишет о мертвой дочери? Сейчас это было невообразимо, но в будущем она вполне могла бы. Почти семнадцать лет из ее тела тянулись в мир два побега, соединявшие ее с дочерьми. У нее не возникло ощущения, что теперь один из них обрубили, скорее что он повернул туда, куда ей было нельзя. Адская говнина-ебанина, ей хотелось пойти в супермаркет и перебить все стеклянные предметы. Ей хотелось положить конец этому миру, и, если бы было возможно, она бы отыскала начало времен и отматывала назад, к чертям последствия, пока ее мертвая дочь не возникла бы снова в «Гнезде», где их счастье было таким зыбким, но оно всегда там было. Она бы отдала ей фунт своего мяса, если нужно, просто чтобы знать, что эта пустота, это отсутствие снова наполнится яростным и хаотичным присутствием.
Ей снились сны о тех первых детских днях. Она стала видеть знаки там, где их не было, думать снова и снова: почему я ее не остановила? Это что-то значило, что маленькая Сентябрь всегда бросала еду на пол? Это что-то значило, что она рвала ей волосы, когда Шила кормила ее грудью? Это что-то значило, что она не плакала в первый день, когда пошла в ясли, как другие дети, и пошла в школу, не оглядываясь на нее? Это что-то значило, что ее отец был человеком, чья ненависть почти не отличалась от любви?
Июль
1
Сложно сказать, сколько времени прошло.
Я беру из холодильника молоко и пью прямо из бутылки, проливая на себя, слыша, как оно капает на пол.
Она мертва.
Только убить Сентябрь невозможно.
Я ищу ее в зеркале ванной. Я вижу ее мельком – как она смотрит на меня своим любящим, жутким лицом. Я вижу ее. Я оглядываюсь через плечо, пытаясь поймать ее. ПОПАЛАСЬ. Ее там нет. Зеркальная Сентябрь сатанеет.
Ко мне возвращаются воспоминания, возникая из тайных мест, они прятались в саду моих внутренностей, проведя месяцы, и месяцы, и месяцы в одиночестве. Спать без нее в холодной постели и до того обезуметь, чтобы ощущать ее рядом. Говорить ее голосом на пляже, и в доме, и в машине. Играть одной в «Сентябрь говорит». Есть еду одной. Говорить самой с собой.