«Ворчливый, как Бехо Алкацев», — подумал Казбек о казаке, разглядывая на его возу поклажу — накрытые рядном сапетки с торчащими между прутьями индюшиными головами.
— Талды-балды, — сказал индюкам Казбек «по-индюшиному» и показал язык.
— Не дразни птицу, — сказал родитель и стукнул кнутовищем по пыльному лапуху своего отпрыска.
Казбек втянул голову в плечи, ожидая повторного удара, но его не последовало.
— Великий боже! — услышал он радостный возглас и в следующее мгновенье увидел, как отец кинулся с поднятыми руками к стоящему впереди возу.
— Ма халар Денис! Да быть мне жертвой за тебя, — прижался он щекой к щеке хозяина воза. — Какому святому я должен поставить свечку за такую хорошую встречу! Ты тоже едешь на ярмарку?
— Надо же, какая хреновина! — покрутил кудлатой головой казак, названный Денисом. — Как говорит наш дед Хархаль: «Ты его ждешь с гор, а оно снизу подплыло». Годков, небось, пять не видались с тобой, брат Данила. Аль помене? Богомаза нашего помнишь, Тихон Евсеича? Пришел надысь из заключении. Худой, как шкилет, еще худее меня. Про тебя интересовался. А что я ему скажу, ежли тебя с тех пор не видел вовсе. Кто зна, можа, ты сам сидишь за буквы теи... Меня ить тоже таскали в Моздок к приставу. «Зачем, — спрашуеть, — к машинисту ездил?» «Яичков, — говорю, — отвез хорошему человеку, ваше благородие, за то, что излечил от болести». «Знаю, — кричит, — ваши яички!» — и в нос мне сует энти самые буквы. Думал — каюк: загремлю вместе с богомазом в Сибирь. Да бог миловал. Поорал, потопал ногами и отпустил домой, чтоб он так топотал перед своей смертью.
— Какие буквы? — спросил Данел.
— Да из иконы, что тебе тогда богомаз на Крещенье дал. Минька Загилов нам с Кондратом обо всем рассказал апосля. Ну так вот... Весной тринадцатого прикатил этот самый пристав к нам в Стодерева и давай со своими помощниками ковырять землю возле богомазовой фатеры. Буквы, стал быть, искали.
— Ну и нашли?
— Чуток нашли.. Тихона Евсеича посля того в моздокскую тюрьму отправили. И вот ты погляди, как везет иным людям, — Денис завистливо покрутил головой. — Сам, можно сказать, сгинул, а память о себе в народе оставил.
— Какую память?
— А такую. Дереву, тую самую, под которой нашли энти буквы, с той поры «богомазовой» зовут. Ей-инстинный Христос, своими ушами слыхал, так и говорят: «Пойдем, Нюрка, посидим под богомазовой акацией». А ты говоришь...
Денис вздохнул, снял с головы шапку и отер со лба рукавом чекменя обильно выступивший то ли от жары, то ли от огорчения пот.
— У тебя, ма халар, тоже память есть, — прищурился Данел.
— С чего ты взял? — встрепенулся Денис.
— А ирдань, в которой ты крестился зимой, разве не назвали твоей фамилией?
— Как же, назовут — подставляй карман шире, — болезненно усмехнулся Денис. — Весна пришла, лед снесло к ядреной матери — и нет ее, ирдани. Зря только муки терпел... Или взять арбузы... Всех задарма наделял семенами: сажайте, мол, люди добрые, — не жалко, только называйте арбузы «невдашовскими», сорт, дескать, такой. Так что ж ты думаешь, и с ними мне дюже не повезло.
— Да ладно бы вам, папаша, рассказывать про всякое. Неинтересно ить, — поморщилась казачка.
— А ты не ладняй к стенке горбатого и не встревай в мужской разговор, — огрызнулся отец, и дочка недовольно отвернулась в сторону.
— Год, что лича, выдался дурной или сглазил кто мои арбузы, — продолжал Денис свой грустный рассказ, — а только повырастали они у всех с хренову душу: корявые, желтые, сморщенные — страм один, а не арбузы. Как–то встрела меня Недомеркова Агафья. «Чтоб тебе, Денис, такая смерть была, как эти арбузы», — говорит, а у самой губы трусются. Это мне, стал быть, вместо благодарностей...
В это время поднялась полосатая жердь, и тележный поток хлынул через железнодорожный путь. Затарахтели по деревянному настилу колеса, зацокали копыта, зазвенели на мохнатых шеях верблюдов медные колокольца.
— Кондрат тоже приедет на ярмарку? — крикнул Данел вслед Денисовой телеге.
— А то нет, — обернулся Денис. — Только он, должно быть, на станцию поначалу завернет.
— Зачем на станцию?
— Там наших «крестиков» [14] седни на войну провожают. Я ить тоже сейчас туда: надо проводить кума свово Ивана Бучнева. Он хучь не казак, а тоже человек. Но! Холера тебе в бок, — прикрикнул Денис на лошадь и взмахнул кнутом.
Данел вернулся к арбе.
— Завернем и мы на станцию, — оказал он своим спутникам.
Первое, что бросилось в глаза Казбеку при въезде на запруженную людьми и телегами привокзальную площадь, — это большая красочная картина, наклеенная на стене вокзала. На ней изображен донской казак с Георгиевским крестом на груди и длинной пикой в правой руке, на которой, как шашлык на шампуре, нанизаны скорчившиеся немцы в железных с высокими шишаками шлемах. Перед картиной стояло несколько пожилых бородатых солдат с крестами вместо кокард на фуражках. Они хмуро поглядывали на бравого казака и вели между собой неторопливый разговор.
Казбек прислушался.
— Похоже, не мы его, а он нас на пику вздрючил, — говорил один, бросая косой взгляд на лихого донца.
— И когда только кончится эта проклятая война? — вздохнул другой солдат. — Двух сынов проводил на фронт, теперь самого взяли за жаберья. Ну какой из меня вояка, когда у меня коленки скрипят от старости?
— А вот германец смажет тебе коленки ружейным салом, будешь скакать как молодой конь, — засмеялся третий.
— Думали, царя сбросили — шабаш войне, а оно, гляди, как повернуло. «До победного конца!» — кричал даве тот плюгавый, — снова заговорил первый. — Эх-ма! Люди сегодня на ярмонке веселиться будут, а нас, как баранту, — на убой.
— Да разве нынче — ярмарка? Жалость одна, поглядеть не на что. Вот до войны — это была ярмарка...
Скучный разговор. Казбек обвел глазами площадь: ого, сколько народу — и военных, и штатских! Стоят кучками у подвод, сидят на лавках и сундучках. На площади, на перроне, в привокзальных сквериках. Одни смеются, другие плачут, третьи пляшут «наурскую» или поют хрипатыми голосами под рыдающую гармонь:
Последний раз я выпиваю
Стакан зеленого вина,
А взавтри рано уезжаю
На хронт германский воевать.
— Да на кого же ты нас, родимый, спокидаешь?! — вырывается из толпы припевом к этой песне тонкий, надорванный горем женский голос.
— Тише, граждане!
Казбек оглянулся: из дверей вокзала выскочил офицер и протянул руку в сторону от себя.
— Ррота! — рявкнул он весело, — в две шеренги становись!
Солдаты, втаптывая на ходу окурки и поправляя ремни, нехотя выполнили команду.
— Смирррно! — еще звонче гаркнул офицер, — Напррра-аво! К вагонам шагом марш!
Солдаты вразнобой ударили подошвами сапог о пыльную землю и заколыхались в проходе между вокзалом и сквером.
— Прощай, Иван! — крикнули из толпы провожающих, и Казбек узнал в крикнувшем того самого казака, с которым разговаривал его отец на переезде.
— Да на кого ж ты нас, родимый, спокидаешь! — рванулся ввысь душераздирающий женский вопль, и толпа провожающих хлынула вслед за «родимыми».
Казбек, подхваченный этой живой волной, выкатился на твердый и гладкий, как молотильный ток, перрон и замер перед поездом, который своими распахнутыми настежь вагонами-теплушками напоминал длинное многоротое чудовище, приготовившееся проглотить всю эту разношерстную людскую массу.
Вдруг слева раздался пронзительный свист, и, оглянувшись, Казбек увидел, как с первого пути все бросились врассыпную — к вокзалу со стороны Прохладной, сердито ухая паром, подкатывал паровоз. «Так-так!» — приговаривал он колесами, глядя огромным стеклянным глазом на то, как шарахается в стороны от него все живое.
— Раненых! Раненых привезли! — понеслось над перроном, и толпа устремилась к санитарному поезду. Казбек тоже побежал. Из вагонов уже выносили раненых.