И там было нехорошо. Взвешивания при всех, вслух, с объявлением результата. Письма домой, которые сначала читает персонал. Типа врач, который прописывает всем одно и то же — разноцветные таблетки, от которых не спится и колотится сердце. Одна девушка, восемнадцати лет, из Пасадены, до дома не доехала, откинула кони.
Я задумался. Если запустим материал, посыпятся иски. Но у нас железная фактура, в судах вывезем. Благо Аарон последние полгода показал просто замечательные результаты. Еще и пиара получим дополнительно. Нет, тут одни плюсы…
А вторая мысль была та, из-за которой я вообще всё это затеял. Половина этих девочек попала на ферму потому, что читала журналы, разглядывала стройных моделей. Еще небось, и добровольно поехали… Мне тут в кресле удобно рассуждать про красоту, я сам планирую дальше печатать на разворотах двадцатилетних с осиной талией — и я же собираюсь рассказать стране, чем эта талия иногда оплачивается.
Ну и хорошо. Пусть будет неудобно. Ханжество — болезнь.
— Мартин, мне нужно отправить ответные телеграммы.
— Без проблем.
Я написал ответ на бланке, дал добро Синклеру печатать материал про фэт-фермы и голую китаянку на обложку и центральный разворот. Потом начал изучать. Телеграммы от Мардж и Эстер. Они были про одно и тоже. Материал по похоронам оцениваем как крупнейший актив, просим ускорить доставку, синдикация с другими СМИ уже прощупана, интерес бешеный.
— Мартин. Диппочта ушла?
— Вчера вечером, с курьером.. — Он покивал. — Через Хельсинки и Франкфурт. Завтра будет в Вашингтоне.
— Ты хороший человек, Мартин!
— У меня плохие предчувствия, Кит, — тяжело вздохнул дипломат. — Со вчерашнего вечера. Не лез бы ты к этим комсомолкам! Поломаешь им жизнь…
— Хватит ныть!
Потрепавшись с Мартиным, отослав еще одну телеграмму в поместье Ловеласа для Полли — все хорошо, немного задерживаюсь в Москве, волноваться не надо — я вышел на Моховую в двенадцатом часу. Апрель, солнце, дворники метут асфальт, редкие прохожие…
Я успел спуститься со ступеней и сделать по тротуару шагов пять.
Тёмная «Победа» подкатила к бордюру и встала так аккуратно, что я даже не услышал, как она подъехала. Заднюю дверь открыли изнутри.
«Двое из ларца». Тот, что покрупнее, с квадратной челюстью и белёсыми бровями, и второй — молчаливый, с залысинами. Те самые, что забирали меня из отеля в половине второго ночи.
Белёсый чуть подвинулся на сиденье, освобождая место, и сказал по-русски, потому что притворяться уже никто не собирался:
— Садитесь. Вас ждут.
* * *
Ехали молча и долго.
«Победа» прошла Арбатом, нырнула в Дорогомилово, выбралась на Можайское шоссе, и город кончился как-то сразу — только что были дома, и вот уже поля, чёрные после схода снега, редкие деревни, столбы, лужи в колеях. Потом свернули направо, на Рублёвское, и пошёл сосновый лес.
Белёсый сидел рядом со мной, положив ладони на колени, и за сорок минут не сказал ни слова. Второй вёл. Я смотрел в окно и думал не про Берию.
Я думал, что сейчас без четверти одиннадцать, что у Ольги семинар, что она уже в универе и наверняка огребает от начальства за несанкционированный контакт с иностранцами. И это советские боссы еще пока не знают о ночном «контакте», но скоро узнают. Швейцар, коридорные — все стучат и докладывают.
Я Снигерёвой пообещал защиту, а сегодня еду к человеку, который эту защиту может организовать щелчком пальцев. Это если сам не сгорит синим пламенем.
За Ильинским был шлагбаум и будка. Водитель показал что-то в развёрнутом виде, шлагбаум ушёл вверх. Дальше пошёл забор — глухой, зелёный, тянувшийся вдоль дороги неприлично долго. Потом ворота, ещё один человек в штатском, разворот по гравию, и мы встали.
Дом был не дворец. Двухэтажный, обшитый деревом, с широкой открытой террасой на южную сторону, с застеклённой верандой сбоку. Сосны стояли редко, между ними просвечивала река. Пахло смолой и мокрой хвоей. Где-то за домом женский голос говорил по-грузински что-то про рассаду, и ей отвечали.
Берия вышел на террасу сам. В светлой рубашке навыпуск, без пиджака, без пенсне — его он держал в руке, — и, увидев меня, развёл руки в стороны.
— Кристофер! Приехал, дарагой? Голодный?
— Здравствуйте, Лаврентий Павлович. Да, аппетит успел нагулять…
— Что вам там в «Национале» дают? Икру? Икра — это не еда, икра — это закуска для дипломатов. Идем.
Стол был накрыт на застекленной веранде, и это был не обед, а демонстрация. Пхали трёх цветов, лобио в глиняной миске, сациви, зелень охапками, редис, молодой лук, сулугуни, горячий лаваш под полотенцем, ткемали, аджика в отдельной пиале. Красивая молодая официантка в белом фартуке принесла хинкали — большим блюдом, от которого шёл пар.
— Садитесь, садитесь. — Он сам придвинул мне стул. — Вино у меня своё. Не то, что подают на приёмах. Оджалеши. Мингрельское. Я буду к тебе на ты говорить, хорошо? Ты молодой, я уже старый…
— 54 это не старый.
Берия сам разлил, понюхал бокал. Я тоже приобщился.
Вино было тёмное, почти чёрное и сладкое.
— Вкусное!
— Хорошее, — согласился он с удовольствием. — Хинкали умеешь есть?
Я умел. И вовремя спохватился, потому что правильный ответ был «нет».
— Покажите.
Он показал. Взять за хвостик, надкусить сбоку, выпить бульон, а тесто от хвоста не есть и оставить на тарелке — по хвостикам считают, кто сколько съел. Я взял, надкусил и, разумеется, обжёгся, потому что обжигаются все и всегда, и Берия захохотал так, что подавальщица в дверях улыбнулась.
— Ничего! Это правильно. Кто не обжёгся, тот не ел.
Дальше он говорил. Много, охотно, с полным ртом, подливая мне вино каждый раз, как в бокале появлялось дно.
Из его речи я понял следующее. По нашему вопросу кое-что прояснилось, после обеда подъедут люди, послушаем одну пленочку. Но только после — аппетит портить нельзя, надо наслаждаться едой. И вином. Никакой политики, секретов… Это плохо влияет на желудочный сок.
Потом Берия начал расспрашивал про Америку. Про телевизоры — сколько стоит аппарат, сколько зарабатывает рабочий на автомобильном заводе, сколько месяцев он на этот аппарат копит. Как часто смотрит. Какие телеканалы… Потом почему-то перескочил на ипотеку. На сколько дают банки, какой процент…
Я отвечал честно, потому что врать тут было бессмысленно и потому что мне самому стало любопытно, зачем ему это.
— Двадцать лет, — повторил он и посмотрел в окно, на сосны. — Двадцать лет человек платит за свой дом. И, значит, двадцать лет он не хочет бунтовать против властей. Выплатить бы закладную…
— Примерно так.
— Ты теперь владеешь газетами, — сказал Берия, подливая мне вина. — Такой молодой и уже вах, магнат. Сколькими?
— Восемнадцать ежедневных. Плюс агентство, плюс журналы, еще радиосеть и телевидение.
— Тираж газет какой? Общий?
Я назвал. Он покивал, будто сверял с чем-то у себя в голове. Отставив прочь пустую тарелку и допив вино, произнес:
— Значит так, мистер Миллер. Я тебе сейчас дам новость. Ты её проверишь и напечатаешь побыстрее.
— Какая тема?
— Корея.
Я отложил вилку.
— Война кончается, — сказал он. — Мы будем подписывать перемирие.
— Кто «мы»?
— Мы это китайцы и северные корейцы — повторил он с нажимом. — При жизни товарища Сталина этот вопрос обсуждению не подлежал. Он считал, что пусть американцы там увязнут, нам это было выгодно. Считал он так шесть лет. За это время ваши потеряли, по нашим сведениям, тридцать с лишним тысяч убитыми, а корейцев и китайцев легло столько, что я тебе цифру даже не назову, потому что её никто не знает. В сто раз больше. Теперь у нас другая позиция. Переговоры в Пханмунджоме возобновятся. Первым делом обменяем больных и раненых пленных.
— Когда?
Он посмотрел на меня поверх пенсне и назвал срок. Двадцатые числа апреля.
Я аккуратно поставил бокал.