Литмир - Электронная Библиотека

— Сухо, — говорит он. — Течи нет. Подходи по одному.

И только тогда я иду.

Человек в рубахе оборачивается на мои шаги. Молодой, чёрный от копоти до бровей, и держит он на коленях чужую голову. Второй лежит навзничь, гимнастёрка распахнута, левая сторона груди тёмная и мокрая.

— Он дышит, — говорит парень. — Он дышит, я слушал.

Голос у него ровный и слишком высокий. Так говорят, когда уже полчаса повторяют себе одно и то же.

Я опускаюсь рядом. Колено втыкается в землю раньше, чем я успеваю его пожалеть.

Лежащий дышит. Коротко, часто, с присвистом на выдохе. Под левой ключицей ткань разорвана, и края раны при каждом вдохе слегка втягиваются внутрь.

Я видел такое дважды за тридцать лет. Оба раза не на земле.

— Тимка! — говорю я, не оборачиваясь. — Бегом к Ковалёвой. Скажи: открытая грудная, дышит, сознания нет. Носилки и её саму. Бегом.

— Есть!

Топот уходит назад.

— Зимин, где ты?

— Здесь, — он уже присел с ящиком в трёх шагах, разматывая провод.

— На связь. Кагул, потом полк. Экипаж чужой машины на поле, двое живых, один тяжёлый, машина цела, пожара нет.

— Двое? — переспрашивает Зимин.

Я поднимаю глаза на парня.

— Сколько вас?

— Трое, — он сглатывает. — Штурман там.

Он не показывает рукой. Только чуть двигает подбородком в сторону кабины, и по одному этому движению я уже знаю, что штурман никуда не пойдёт.

— Трое, — говорю я Зимину. — Один тяжёлый, один ходячий, один в машине. Так и передай. Про третьего — «в машине», больше ничего.

Зимин повторяет дословно и берётся за тангенту.

Парень смотрит на меня снизу вверх. Копоть на его лице разделена двумя чистыми полосами от глаз.

— Я его вынес, — говорит он. — Командира вынес. А Гришку не смог, там стойка легла.

Я слышу это имя и на секунду смотрю в сторону кабины. Парень видит, как я запнулся, и понимает по-своему.

— Вы его знали?

— Нет. Как тебя зовут?

— Сержант Мельник. Радист.

— Мельник, положи ему голову на землю. Ровно. Не на колени.

— Ему так лучше.

— Ему лучше, когда грудь не поднята выше живота. Клади ровно.

Он не спорит — просто не может разжать руки. Я кладу ладонь ему на запястье и веду вниз вместе с чужой головой, пока затылок не ложится на землю.

Мельник тут же убирает руки и прячет их под мышки, как будто они лишние.

— Теперь вот что, — я поворачиваю его лицо к себе, чтобы он смотрел не на командира. — Ты был в машине. Что с ней? Мотор, бензобаки, что-нибудь горело в воздухе?

— Правый обрезало над водой. Мы шли на левом.

— Течь была?

— Не знаю. Пахло.

— Сильно?

Он честно думает, и это первый признак, что человек возвращается в себя.

— Не сильнее, чем всегда пахнет.

— Хорошо. Бомбы?

— Пустые. Мы обратно шли.

Я оборачиваюсь. Бондаренко стоит у меня за плечом и слушает. Он услышал всё то же, что и я.

— Пустые, — повторяет он. — Проверю сам.

— Проверь.

Он уходит под крыло с другой стороны, и я слышу, как он там говорит своим короткое и злое: «Ремень сними. Не от машины, с себя сними, зацепишься».

Трофимов подходит с другой стороны, обходит машину по кругу, останавливается у подломленной ноги и стоит там долго, положив ладонь на смятую обшивку.

— Трофимов.

— Слышу.

— Что скажешь?

— Не моя машина, — говорит он. — И не мой полк. Мне на неё лезть незачем.

— Мне не диагноз. Мне — можно ли к ней подходить людям.

Он ещё раз обходит подломленную стойку.

— Подходить можно. Качать нельзя. Ляжет — крылом придавит.

— Понял.

Ковалёва приходит быстрее, чем я считал возможным. Не бежит — идёт крупным шагом, с сумкой через плечо, за ней двое с носилками, и Тимка следом, красный, запыхавшийся.

Она не здоровается. Опускается на колени с той стороны, где рана, и первым делом кладёт два пальца на шею лежащему.

— Кто перевязывал?

— Никто, — отвечает Мельник.

— Сколько он так?

Мельник смотрит на меня. Я не отвечаю за него.

— Не знаю, — говорит он наконец. — Долго.

— Полчаса? Час?

— Я не смотрел на часы.

— Зимин! — говорю я. — Первый обрывок во сколько?

— Сорок минут назад.

— Значит, не больше сорока минут, — говорит Ковалёва, не поднимая головы. — Это я и спрашивала.

Она достаёт из сумки прорезиненный пакет, разрывает его зубами и накладывает на рану плотно, ладонью, прижимая края.

Свист на выдохе меняется. Становится тише.

— Держите здесь, — говорит она мне. — Ладонь плашмя. Не давите, просто не отпускайте.

Я кладу ладонь, куда велено. Под ней чужое тело поднимается и опадает, и я чувствую, как под пакетом что-то мелко подрагивает.

— Он выживет? — спрашивает Мельник.

— Не знаю, — отвечает Ковалёва.

— Вы же…

— Я не знаю, — повторяет она, и в голосе ни грамма жалости к нему. — Донесём — будет шанс. Пока несём, воздух в него набираться не должен. Всё, что я могу сказать.

Мельник опускает голову.

Я всё это уже слышал сегодня — от Бондаренко, от Трофимова, от Зимина. Одну и ту же короткую фразу на разные лады: вот что я знаю, дальше не знаю. Только сейчас она произносится над живым человеком, и цена у неё другая.

Носилки ставят рядом. Ковалёва командует, как перекладывать: на счёт, всем разом, голову держит она сама. Я не отпускаю ладонь до последнего, потом иду рядом, согнувшись, пока меня не сменяет её человек.

— Иванов, — говорит Ковалёва на ходу. — Третий где?

— В машине.

— Живой?

— Нет.

Она смотрит на меня одну секунду.

— Точно нет, или вы так думаете?

Хороший вопрос. Правильный вопрос.

— Я туда не заглядывал, — говорю я. — Сказал радист.

— Тогда пусть кто-нибудь заглянет. Я не хочу через час узнать, что мы унесли одного, а второй там дышал.

Она уходит с носилками, не дожидаясь ответа.

Я остаюсь стоять посреди поля с этой фразой.

Заглянуть в кабину должен я. Не Тимка, которому двадцать четыре и который никогда не видел, что делает с человеком стойка. Не Мельник, который туда уже смотрел и после этого сорок минут держал на коленях чужую голову.

— Трофимов, — говорю я. — Можно мне в кабину?

Он не спрашивает зачем.

— С правой стороны. Левую не трогай, там всё на честном слове.

Я лезу с правой.

Внутри пахнет тем же, чем во всех кабинах мира: нагретой краской, маслом, потом и немного бензином. Штурманская — впереди и ниже. Стойка вошла в неё наискось, и того, что осталось, хватает, чтобы не задавать вопросов.

Я всё-таки кладу пальцы туда, где должна быть шея.

Холодно.

Вылезаю, стараясь ни за что не зацепиться. Мельник стоит внизу и смотрит на меня снизу вверх, и по его лицу я вижу: он ждёт, что я скажу: «Может быть».

— Мёртв, — говорю я. — Сразу. Он ничего не понял.

Не знаю, правда ли последнее. Но это единственная выдумка, которую я себе сегодня позволю, и я знаю, зачем её говорю.

Мельник кивает. Плечи у него опускаются, и он, наконец, начинает дрожать — крупно, всем телом, как дрожат, когда всё кончилось.

— Сядь, — говорю я. — Прямо здесь сядь.

Он садится в пыль.

Гордеев подходит, когда я вылезаю из-под крыла. Смотрит на машину, на Мельника, на удаляющиеся носилки.

— Полк ответил, — говорит он. — Машина их, восемнадцатого. Шли с задания, потеряли мотор над водой.

Это не те, кого ищут второй день. Для того экипажа новостей по-прежнему нет.

— Экипаж?

— За экипажем приедут. К вечеру.

Он говорит это ровно, и я понимаю, что дальше будет второе.

— И ещё, Иванов. Полк дал наряд.

— Нам?

— Тебе.

Я молчу.

— Сегодня в ночь, — говорит Гордеев. — Своим экипажем, на проверочном борту. Цель дадут в полку, вылет из Кагула.

— Трофимов закрыл его после пробега.

— Знаю.

— Трофимов закрыл доступ. Диагноза нет.

— Знаю, — повторяет Гордеев, и на скулах у него ходят желваки. — Восемнадцатый лежит на брюхе. У меня — ты и тот борт, который уже поднял.

47
{"b":"976427","o":1}