По мнению Акуратера, Рогозинникова была необычайно талантлива:
«Когда я вспоминаю, как она пела, вся охваченная мелкой дрожью, мне кажется, что перед этим пением блекнут самые лучшие певцы в мире. Я уверен, что, останься она в живых, никто в Европе не мог бы сравниться с нею. Я лишь однажды слышал ее голос свободным, полным, раскрепощенным — и это было при прощании...»1573
Акуратер говорит, что незадолго до террористического акта Рогозинникова ездила в Петербург «за новостями» и по возвращении была в приподнятом настроении:
«Она купила целую охапку роз — темно-красных ароматных роз. Обхватив ее руками, она выглядывала из гущи лепестков, восклицая: „Я привезла вам розы!“
Казалось, что аромат роз смешан с ее собственным радушием. Тихонько напевая, она наполняла цветами вазы и орошала водой лепестки и листья. Мы сфотографировали ее в этот момент, чтобы сохранить таким образом память о ней. Но это было излишне. Я давно потерял ее фотографию, но Она <...> живет во мне: прекрасная, подлинно живая, неизменная.
Наступил вечер. Мы гуляли по морскому берегу и вели разговоры — такие, какие ведутся в великие, решающие минуты. Вечность осеняла эти едва произносимые слова... Тогда же я понял, что во вселенной есть по крайней мере одна неумирающая вещь — красота, будь то красота плоти или духа. Мы вернулись на дачу, окутанную тихими, печальными сумерками северной поздней осени. Во дворе у собачьей конуры резвились длинношерстые щенки. Она взяла на руки одного из них и прижала его к груди. Он запутался в ее сияющих длинных черных волосах, и она весело рассмеялась — так ясно и радостно скачет по камням озаренный солнцем ручей. Тепло и счастье бились в ее груди. Никто из нас не думал о том, что близится ее смерть, и она менее всех»1574.
Акуратер воспроизводит мысли Рогозинниковой о жизни и смерти, во многом дополняющие то, о чем поведала Зубелевич:
«„Не имеет значения, сколько лет мы живем, двадцать или сто. Нашу способность жить истощает не количество прожитых лет, но интенсивность их проживания. Можно в одно мгновение пережить такое, на что другому потребуется пятьдесят лет. Тем, кому боги даровали возможность сжать в одно мгновение всю сладость жизни, требуется не более, чем несколько лет, чтобы исполнить свое призвание. Я не думаю, чтобы для нас было припасено лучшее время, чем нынешнее. Вот почему не важно, идти таким путем или другим...“
Ее лицо озарялось духовным светом, и мне казалось, что мы созерцаем красоту ее духа, намного более прекрасную, чем красота тела.
Затем, когда наступила полночь и пришло время прощаться, она запела. Я понимал, что никогда не услышу ничего подобного. Стоя среди нас, она пела „Марсельезу“. Ее прекрасное гибкое юное тело звенело, как колокол, ее свежий голос вздымался с такой силой и с таким великолепием, что казалось, будто самые стены, окружающие нас, поют вместе с нею. Тогда я понял, что
красота искусства может породить тончайшее вдохновение, даруемое Богом и куда более сладкое и прекрасное, чем то, что разлито по чашам Диониса»1575.
***
Возвращаемся к запискам Зубелевич. В них, написанных по горячим следам, в 1908 г., прекрасно схвачено именно то, что тяжелее всего воссоздать историку, — живая атмосфера, аромат бытия людей, обрекавших себя на смерть.
В первый же вечер пребывания Зубелевич в домике ЛБО она стала свидетелем прихода Трауберга и его общения с боевиками. Послышались возгласы: «Карл, Карл пришел!», и все присутствующие пошли ему навстречу. Для всех них он был «решителем судьбы». Во-первых, Трауберг отовсюду получал сведения, «определявшие дальнейший ход каждого начинания». Во-вторых, от его выбора и решения зависело «счастье каждого обитателя домика»: благодаря ему они «могли достигнуть желанной цели» — террористического акта с последующей героической смертью1576. Кроме того, он был им бесконечно дорог как человек, уважаем и любим1577 — отсюда проистекало его, по выражению мемуаристки, «двойное обаяние».
Как мы уже писали, Трауберг не имел наклонности к авторитарным, приказным методам руководства. Ему принадлежало последнее слово, но, предлагая наиболее подходящую по его мнению кандидатуру, Карл всегда считался с личными чувствами и стремлениями. Вопреки желанию никому ничего не навязывали. Так, Рогозинникова сначала готовила себя для одного акта, но потом ее переубедили, и только когда она сама согласилась убивать Максимовского — ей дали это дело1578.
Все члены ЛБО были между собой на «ты».
Трауберг обычно приходил на дачу ЛБО в поздний час, когда заканчивались все остальные его занятия. За ужином в присутствии Рогозинниковой часто смеялись. По словам Зубелевич, «Карл, такой замкнутый Карл, у к[о]т[орого], казалось, смех теперь за семью замками, за семью каменными стенами, здесь к[а]к
Е. П. Рогозинникова.1900-е гг.
бы оттаивал, оживлялся, шутил»1579. Заводились разговоры о смерти. На эту тему тоже было много шуток. И лишь Распутина восставала против этого1580.
После ужина Трауберг брал с собой кого-либо из присутствовавших — одного или двух — и удалялся с ними в особую комнату для беседы по душам. Если это общение возобновлялось ежедневно, затягивалось почти до утра и к тому же отношения между Карлом и боевиком становились особенно близкими, становилось ясно: человек готовится к акту.
В описываемый период Трауберг общался в основном с Рогозинниковой. Зубелевич рисует следующую картину: «...Толя сидит пред печкой, опершись рукой о кол. Свет огня падает на ее лицо. Она подняла голову, глаза ее устремились в пространство — задумчивые, серьезные <...> Она обращается к Карлу и что-то ему говорит своим мягким, гармоничным, до чрезвычайности симпатичным голосом».
Общались они долго, до рассвета. Рогозинникова потом рассказывала, что «душа у нее в эти часы вся открывалась — вся, вся до копеечки». Она изливала перед главой отряда «все свои думы», всё, что исходило «из глубины ее сердца». «Для нее эти разговоры были минутами откровения, величайшего и высочайшего наслаждения».
Рогозинникова обожала Трауберга, называла его «Солнышко ты мое ясное», «Стасик мой дорогой». Зубелевич вспоминает: «Нужно было видеть их лица, когда они расходились. Она еще под впечатлением разговора, затихшая, вдумчивая, осененная тихим сиянием. Она, положив руки ему на плечи и уставившись в него просветленным взором, говорит: „Ведь правда, Стасик дорогой, правда ведь?“ Он тоже с бесконечной любовью смотрит на эту дорогую ему женщину. Мне казалось, ч[то] я попала на небо — небо, населенное ангелами. Среди обыкновенных людей не бывает таких отношений»1581.
Однажды между членами отряда возникло какое-то недоразумение. Выходили по двое, по трое для объяснений. Судя по всему, обсуждаемый вопрос волновал всех. Общение плохо клеилось. Зубелевич стала свидетелем следующего эпизода:
«— Карл, почему ты не хочешь понять меня? — говорит с оттенком упрека при прощании Васса, и в голосе ее слышатся почти слезы.
— Нет, я понимаю тебя. Но это должно быть так. А теперь пора. Надо идти домой, — говорит неумолимый Карл, прощаясь со всеми.
Васса что-то еще пытается ему говорить, но он не допускает разговора и уходит. Видимо, кто-то из них был неправ. Вероятно, неправа была Васса»1582.
Зубелевич оговаривается, что это единственная тень, промелькнувшая на ее глазах в кругу боевиков. Большей частью их настроение было праздничным и светлым. Распутина мечтала о елке, которую хотела под новый год устроить в лесу, убрать ее свечками и зажечь их. И чтобы она при этом была вся в снегу, вся мохнатая от снега.
Зубелевич возразила: