Литмир - Электронная Библиотека
нашлось место для подвига

Владилена Тимофеевича Филозова выдернули из задорно скачущей цепи летки-енки, из уютно-респектабельного ресторана «Европейской», где раскованное веселье близилось к кульминации; выдернули и привезли на страшное место.

Молодцевато справившись со сменой обстановки, он не побоялся испачкать обувь австрийского производства, смело распахнул модно укороченный дублёный полушубочек с курчавым нутром и, заломив пыжик, бросился было возглавлять расчистку завалов, к которой только что приступили, но подкатили лица поважнее Филозова, и он, хотя ёкнуло горячее сердце, достойно уступил командную высоту, не стушевался, а чётко, не входя в вероятные статические подробности, доложил и, удостоившись поощрительного кивка, больше уже передышки не знал и первых рядов не покидал. По-спортивному – а он, между прочим, слыл, да и был на самом деле отчаянно-отважным, хладнокровным спортсменом, капитаном быстрой, как шквал, красавицы-яхты… – так вот, по-спортивному легко он вскакивал на высоченные подножки гигантов-самосвалов, которые буксовали в нетерпеливо дрожавшей включёнными моторами очереди к огромному, пылавшему оранжевым пламенем, подожжённому прожекторами экскаватору, исторгавшему при жадных вгрызаниях зубастым ковшом в гору обломков львиные рыки. То теряясь в зловонных клубах, то высвечиваясь во весь рост или торсом, Владилен Тимофеевич торопил, торопил, вскидывая руку в жесте полководца, напутствующего войско, сжимая при этом в руке лайковую перчатку, как если бы готов был в решающий момент бросить вызов трагическим обстоятельствам, а когда кто-нибудь из водителей лез от нетерпения на рожон, Владилен Тимофеевич, набычившись, преграждал путь самосвалу, резко выбрасывал к огнедышащему радиатору всесильную конечность с растопыренной пятернёй.

Если бы он мог себя увидеть со стороны!

– Давай, давай! – покрикивал, пританцовывая на рифлёной подножке, Владилен Тимофеевич, и его аквамариновое, в бледно-голубую полоску шёлковое кашне полоскалось в луче, реяло трогающим морскую душу вымпелом праздничного расцвечивания, а Филозов, неугомонный, втискивался затем по пояс в окно кабины так, что ноги в остроносых вечерних туфлях забавно болтались в воздухе. Не имея к сожалению при себе капитанского мегафона, с помощью которого он обычно отдавал парусные команды и приветствовал встречные корабли, он не мог перекричать грохот могучей техники, но не складывал ладони рупором, остроумно побеждал вынужденную труднопереносимую немоту знаками из пальцев и мимики, показывая водителю, что кровь из носа, но спешить надо, ох, позарез надо, иначе вот-вот острый нож приставят к горлу и тогда уже будет поздно.

примечания, не уместившиеся на полях, оборванные на полуслове

А между тем припекало.

Ох, как припекало!

Солнечную корону, будто перед затмением, распушили нестерпимо яркие всполохи. Соснин беспомощно жмурился, не догадывался отодвинуться в тень – его совсем разморило; круги проворачивались со скрипом.

И всё же, приступив к сборке, когда ещё пылевые смерчи буравили беззвёздное небо, он свой шанс не проворонил, а поспешив с фейерверком электросварки, бросив на сугроб свет, знаменующий полное воссоздание и начало тёплого обживания малометражных коробчатых интерьеров, он, следуя инерции реализма, начал с самого простого и узнаваемого, как копия, варианта сборки, который, как ни странно, вызвал столько функциональных и морально-этических нареканий…

Ну не сумасбродство ли?

Панели, не долетевшие до проектных положений, зависшие в воздухе?

Вымученный образ чего-то незавершённого?

Что ж, незавершённость, эскизность вообще были в духе Соснина, орнаментальность же прозы всё заметней покоряла его, вовсе исключала жёсткие контуры описываемых событий – их атомы, молекулы рассеивались по воображённому тексту, но чаще неслись куда-то за мыслями, нечёткими образами – вперёд и дальше, как если бы и им, микроскопически-малым частицам того, что было, не терпелось достигнуть последней точки… И если кому-то из ещё не освоивших язык, не пожелавших, не сумевших или не успевших вчитаться в эти сухие, упрямо воспроизводящие невнятицу замысла пояснения и норовящих их, накапливающие недоумения страницы, поскорее перелистать или, пожимая плечами, заглянуть сразу в конец, дабы и там, в конце, прояснений не углядев, пожаловаться на туман, который каверзно сгустился, душит, то не пускаясь утешать – дескать, новобранцу спокон века тычут в нос дымовую шашку – или неуклюже оправдываться – дескать, виноваты, если б не замутнялось сознание мешаниной, кормящей замысел, корабль, гружёный ясными готовыми содержаниями, давно бы пришвартовался – можно было бы лишь посетовать, что все мы частенько бредём в тумане погуще этого, только боимся признаться, что ничегошеньки не видим и не понимаем в себе, вокруг.

бесстрашный, всесильный

А Соснин не боялся, ничего не боялся.

Меняя направление хода времени, наново собирая из обломков и трухи дом, пускаясь во вроде бы необязательные подсобные измышления, он ощущал себя властелином мира, где мог творить всё, что заблагорассудится. Упиваясь своим всесилием, вырастал, а мир испуганно съёживался: новоявленный Гулливер тянулся к высоким сферам.

Рос он быстро-быстро, на волшебных дрожжах, и коли зашла речь о тумане, нет-нет да ложащемся на убористые страницы, то и при грубом сравнении вышло бы, что тут и там клубящиеся испарения мысли не стоили бы по густоте и клочка мокрой ветоши, которая душила Соснина, пока голова протыкала тучу – бросив далеко внизу бедлам форм, с глумливой угодливостью застывших в случайных состояниях-позах – ветер злобно шипел, обтекая раскиданный в воздухе железобетон – Соснин из-за циклонного скопления миллиардов микроскопически-мелких капелек, залепивших глаза, нос, рот и нехотя стекавших по лицу к подбородку, шее и дальше за шиворот, не мог увидеть хаос в этом редкостном ракурсе, так как вообще ничего не мог увидеть из того, чем жила земля у его подошв.

Зато он видел иссине-чёрный, точно в новеньком планетарии, небесный купол, сиявший звёздами и полной луной.

Зато он продолжал расти, каракулевая туча уже покоилась на его плечах, чистые холодные светила притягивали ищущий взор, а прикосновения высоких материй приятно щекотали самолюбие.

Видимость была безупречной.

Купались в зеленовато-голубых лунных отсветах горные вершины, которые, проколов вместе с ним тучу, убегали за курчавый горизонт по знакомой дуге. Ближайшая вершина – до неё было рукой подать – находилась уже на уровне глаз, да-да, новый взлёт опять сулил ему шанс увидеть дальше, понять больше.

возвышенные сближения

Есть ли на белом свете что-либо более близкое между собой, чем любовь, художественное творчество и безумие? Взмахи невидимых крыльев, согласно ли, порознь поднимают нас над вязкими сонными безднами… – так, или примерно так – мог начать Соснин взмывавшие размышления; и коли под давлением обстоятельств и душевных смут взялся кропать роман, коли вознёсся, стоит проследить за неземными пируэтами его мыслей, сближавших три высоких болезни.

Да, – распалялся он, – нигде ведь не раскрывается душа полнее, чем в любви или творчестве, нигде познание и самопознание, эгоцентризм и альтруизм, добро или зло не соскальзывают со столь игривой беззаботностью в тут как тут поджидающую противоположность по таинственному – ох уж эта лента мёбиуса – вывернутому виражу. И если любви ещё будет отведено достойное место хотя бы потому, что и само-то слово роман теряет вне любовного сюжета немалую толику смысла или, точнее, семантически оскудевает, лишаясь двусмысленности, то всё же и останавливать любовные откровения придётся у границы литературных приличий. В творчество же, не менее интимное и греховное, чем любовь со всеми её духовными взлётами и плотскими падениями, не предосудительно углубляться сколько душе угодно, рискуя, конечно, впасть в сухую и скучнейшую элитарность, но грозит такое углубление лишь потерей читателя, который в своей здоровой массе ждёт от сочинителя не путаных творческих откровений, а умения комбинировать выстрелы с поцелуями.

47
{"b":"976254","o":1}