Готовый войти в положение…занёс было ногу для следующего шага, но замешкался, испытал новый прилив тоски – такая душит в сиротском доме.
Его осенило: он поднимался не по лестнице, а по её макету натуральной величины, оклеенному бледно-серым картоном, кое-где – рулонным ватманом для обнадёживающей белизны. А пока осеняло, ноги без видимой причины стали ватными, но тут он и причину увидел, тем паче, она не пряталась, напротив, красовалась чуть впереди, он понял, что непроизвольно тянулся к ней, когда заметил собственную голову, словно колобок, пусть и со впалыми щеками, перекатывавшуюся по промежуточной площадке – с новым шагом у отощавшего колобка выросла шея, торчавшая из воротника свитера, потом плечи, когда же увидел вместо двух четыре ботинка, сообразил, что на полу площадки установлено высокое широкое зеркало с рамой в гипсовых завитках, у которого, рядышком с фаянсовой урной, дымили, бесцеремонно пялясь на Соснина, курильщики, а зеркало – потухшее, выкрашенное отражением в невразумительные цвета тоски, как и вменялось ему, углубляло пространство, подъём по лестнице превращался в его преодоление, и – стало быть – освоение.
– Филозова рулить комиссией по расследованию посадили?
– Кого же ещё! Всякой бочке затычка… вот, и Юбилейный Комитет без него обойтись не может.
– Его, говорят, на эту комиссию, как на кол, посадили.
– Вот он и вертится, покою нет!
– Вывернется, не пропадёт!
– Я не о нём беспокоюсь, не тянул бы жилы.
– Гы-гы-гы, вытянет и – на повышение.
Однако даже намёк на смысл грозил обманом – скучным, утомительным, как все бессчётные обманы этого мёртвого, удушенного ещё в чертежах дома, всё неуютнее делалось под собственным взглядом из зеркала, под взглядами курильщиков, а от струи внезапного сквозняка захотелось закутаться во что-нибудь тёплое, непроницаемое. Но не упираться же в стену, свернул на боковое крыло лестницы и прояснился источник холодного облучения затылка – над лестницей, над её тремя маршами, вознеслась балюстрада с шеренгою оплывших колонн, которые подпирали потолок, обольщавшийся перспективной ложью плафона, служивые люди с напускным весельем болтали в сизом дыму и женские ноги с толстыми икрами учащали ритм балясин, у ног нависал карниз балюстрады, нависал над пролётом, а на дне пролёта сгущались тени, и этот карниз, как на улице, словно спасавший гипс от дождя, покрывал оцинкованный металл на фальцах, загаженный плевками и пеплом, точно голубиным помётом. И понятно стало, почему затылок почуял холод у зеркала. Служивые зрители рассматривали Соснина невзначай, не отвлекаясь от болтовни, не свешивая голов, чтобы заглянуть вниз, не выбирая зрелища: они смотрели сквозь фигуры, забредавшие в поле зрения, и были пассивны, как всё вокруг, но, подчиняясь чьей-то воле, не стыдясь собственного равнодушия, смотрели-глазели, и следы их необязательных взглядов засаливали свежую краску, вот и затёртость её, печаль, хотя и чисто почти что, что за мелочные придирки? – карниз заплёван, окурки торчат из рамных завитков зеркала.
– Погибших-то сосчитали?
– Вроде бы погибших и не было, только крановщица свихнулась.
– И когда комиссия к расследованию приступает?
– Сегодня вроде бы.
– Толку-то! Обломки, слышал, и те не удосужились сохранить.
– Зачем сохранять? Безопаснее в свойствах прошлогоднего снега зарыться.
– Вот и славненько – концы в воду!
И ещё: помимо гипсовых знамён были выбелены шлемы, доспехи, ещё что-то ратное, победное. И впрямь, одолев лестницу, Соснин праздновал маленькую победу – ни подъёмов уже не будет, ни спусков, оставался лишь длинный извилистый путь в горизонтальной плоскости, и он, собираясь с силами, неспешно проталкивался сквозь толчею болтливых курильщиков – они радовались пятиминутке безделья, дарованной проветриванием, хотя в открытые двери высоченной чертёжной залы виднелись упитанные работящие женщины, которые не боялись сквозняка, желая довести начатую тушевую линию, распластавшись, привычно ползали по гигантским, затянутым блестящей калькой подрамникам, как тюлени по льдинам.
чёрно-белые томления на скользком месте
Соснин ступил на чёрно-белые плитки, поскользнувшись, забеспокоился – по какому-такому случаю Влади вытащил его на обсуждение сугубо техническое, он же плавал в сопромате и теормехе. Что он сможет понять в предельных-жёсткостях-кручениях-состояниях? И как получилось, – попытался отогнать тревогу, – в этом фальшивом доме хотя бы кусок пола выложить из натуральных керамических плиток?
Чёрная и белая, чёрная и белая.
Беспокойство, тревога от подлинности пола, его скользкой холодной материальности усиливались.
Вопрос на месте, вопрос на месте…
Глянув мысленно сверху, увидел непропорционально-рослую фигуру неопределённого ранга – уж точно не ладья, не конь, не слон-офицер… подошвы были больше диагоналей керамических квадратов…фигура в мешковатом, надетом на свитер пиджаке передвигалась по контрастным квадратам, не зная своих ходов, лишь чувствовала, что они известны невидимым игрокам, Богу и дьяволу, которые навечно уселись напротив один другого за бескрайним, чёрно-белым столом. И хотя дали-дальние двухцветного игрового поля, да и сами игроки, прятались за познавательным горизонтом, Соснин, скользя по чёрно-белой керамике, соотносил богатырский свой рост уже не с плитками-клетками, зашлифованными скороходовскими ботинками, а с бесконечностью земной шаровой поверхности и потому делался исчезающе-малой, меньше свифтовского лилипута, величиной.
Однако и фантастическое уменьшение вряд ли мешало могущественным всевидящим игрокам-соперникам, прикидываясь слепой судьбой, вовлечь его в неблаговидные комбинации. Чей ход? Белые начинают и…Мазохистски усмехнувшись, жал, ждал, что именно Спаситель, зевнув, переставит-таки его на ударное поле. Покорно скользил по чёрно-белым полям, беспринципно переступал надуманную границу между добром и злом, утешаясь, что такова участь всех нас, непрестанно меняющих цвета поведения. И на чём, собственно, держался оптимизм шахматных композиторов, которые сговорились верить, что белые начинают и выигрывают?
Море, солнце сияли в стекле закрытого пансионата, за стеклом, в приятном для глаз затенении вестибюля, Соснин увидел Филозова в пляжном халате, задержавшегося после купания у стола с гигантскими шахматами. Торжествующий, он, занося над исполинской клетчатой доской, будто карающее орудие, руку с чёрным тяжеловесным резным ферзём, объявлял киндермат скрюченному носатому старикану в саржевой академической камелавке бессмертного.
Отходя, Соснин узнал в проигравшем Соркина.
Чёрные начинают и выигрывают? Потом Соркин потерял память, умирал, уставившись в одну точку.
игровое подспорье искушённого во властных интригах управленца-номенклатурщика
Шахматы Филозов уподоблял модели производственных отношений, он играл с упоением, особенно с воображаемыми противниками, на служебном ристалище…искал внезапные ходы, комбинации, сам себя загонял в цейтнот…
в полутьме, в теснинах стен
Конец балюстрады оборвал тревоги Соснина, беспричинно вызванного к Филозову, – скользкую неопределённость контрастной керамики сменил старый паркет, замазанный тёмно-красной мастикой.
Миновав высоченную, освещённую одиноким бра проходную комнату, где взмокшие мужчины дулись в пинг-понг, свернул в зауженный сумрак.
Тут, там белели двери третьестепенных отделов, в них ведали тяговыми подстанциями, ремонтом трамвайных депо и подвижных составов, подвеской троллейбусных проводов и креплением их к фасадам. Двери большинства отделов, впрочем, не открывались, реальные двери таились где-то в кромешной тьме, а эти – парадные, высокие – в согласии с величием общего замысла были изображенными, дабы потрафить взгляду, стиснутому тоскливо-бесконечными стенами; в стенах там и сям темнели, как пещеры, беспорядочно пробитые проёмы, за ними смутно угадывались – двухмаршевые, узенькие, или трёхмаршевые, обнимавшие железные шахты лифтов – лестницы.