О чём всё-таки, о чём, если после всех оговорок попытаться конкретизировать, горазд был порассуждать под хмельком Валерий Соломонович Бухтин-Гаковский?
Об иллюзии автобиографичности и искренности как литературном приёме… об этом он, развивая свои, ещё студенческих лет идеи, написал попозднее две блестящих – зеркальных! – посмеивался Валерка, глядя на Соснина, – статьи, которые вышли по-немецки в Мюнхене; «Роман как мнимая автобиография» и «Дневник как роман».
Также, вволю порассуждав, подхватив идеи отцовского завещания, Валерка написал со временем о том, что всякое художественное высказывание – суть тотальный авторский монолог, лишь для комфорта восприятия – чтобы «как в жизни было» – расщепляемый на ситуативно-фабульные монологи героев: ходячих типов, олицетворяющих ключевые идеи и функциональные схемы бытования в сюжете, внезапно, впрочем, укалывающих сердце читателя пронзительной человечностью. О, Валерка спешил попышнее отпраздновать смерть традиционного литературного героя, очистить прозу от зажившихся характеров, добрых-злых чувств, которым всё неуютнее в равнодушном времени. И естественно, он отвергал Флоберовско-Толстовскую доктрину спрятанности писателя, абсолютной растворённости в объективированном тексте, где вычеркнут и слабый намёк на авторский произвол. Дальше – больше! Валерка, словно вспомнив о роли автора – был никем, становился всем? – уже возвышал и выпячивал её, эту роль, наделял идеального автора опытом бессчётных литературных реинкарнаций, органично включавшим его в вечный поиск. И – от общего к частному? – горячо доказывал, что вовсе не оскудение образности уплощает новоявленных, заселяющих прозу ходячих типов – каждый из них представляет ту ли, иную грань авторского сознания, ибо текстом, сбрасывающим условные одежды жизнеподобия, правит единственный объёмный герой – невидимка-автор, неприкаянный в отрыве от двойника-персонажа, заворожённый нафантазированными вариациями своей судьбы… «Двойничество как писательская стихия», «Юродство и нарциссизм как два лика авторского самовыражения» – назывались нашумевшие в узких кругах, конфискованные позднее органами безопасности из портфеля журнала – в редакции «Часов» изъяли экземпляры машинописи – и, увы, так и не увидевшие свет статьи Бухтина; возможно, остались в архиве Большого Дома.
О… тут-то о роли и судьбе автора Валерка мог вроде бы позабыть, мог увлечься рассказом, казалось, всё дальше уводившим от сути дела. Мастер бесконечных присказок, он явно чтил поэтические византийские нормы, вменявшие сочинителю ритуально – порою с показной робостью – похаживать вокруг да около смысловой сердцевины текста… у Шанского хранились черновики статьи Бухтина «Морфология присказки».
Да, хорош был Валерка в часы застольного вдохновения – хищный прищур, крупный нос с подвижными нервно вырезанными ноздрями…
О чём ещё любил он поговорить?
О снах… Снах, врывающихся в обыденность с зашифрованными вестями из подсознания, выстраивающих наглядные фантасмагорические пространства, где души умерших, заново напяливая маски живых, могут общаться с нами и нашим миром. Однако Валерка переболел мистической достоверностью воплощённых в искусстве сновидений ещё во времена копания в бызовском сундуке и потому не настаивал на обязательности потусторонних романных страхов, тем более не впадал в искус разгадывания снов, не возбуждался от касаний иррационального; следил за рутинным освоением зыбкой пограничной образности, превращением её в негласную норму. «Эстетика сновидений – от сюрреального шока к скуке» – эту статью, если охота наглотаться пыли, поищите в подшивках подпольных машинописных изданий.
Как неожиданно, как резко он менял тему, угол атаки!
Менял, чтобы полнее описать желанную полижанровую структуру романа, мечты о принципиальной открытости не оставляли его – «Роман как Вавилонская башня»; Шанский, прочтя, вообразил заголовок разгромной статьи в «Литературке» – «Тупики прогностического литературоведения». – Материя романа жизнь? – переспрашивал между тем Валерка, – не-е-ет, материя романа – язык, сплетающий и обобщающий разные художественные языки, язык в самом широком смысле…
О чём же ещё?
О возвратных ходах культуры – «Архаисты как новаторы».
О том хотя бы, как именно демаскируется в искусстве привычная похожесть на жизнь? – Вообрази, – распалялся Бухтин, – вообрази, кукловод, незримо присутствовавший за ширмой, высунул ненароком руку: подлинная жизненная случайность разрушает театральное действие и – одновременно – обостряет восприятие зрелища…
Соснину плескал в глаза огненный заштопанный плащ Тибальда.
– Творческие тайны не из-за занудного любопытства отвоёвываются у тьмы подсознания, художник не ради самолюбования ввязывается в разбирательства с формами своего искусства, заглядывает в него – вспоминался распахнутый, словно вспоротый, куб с кровоточившими внутренностями; щёки Бухтина всё ярче заливал румянец – и это иступлённое, как операция на себе, разбирательство, это заглядывание вовсе не изгоняет магию, всего-то приоткрывает дверь в святая святых…
Валеркины соображения, Толькины комментарии сливались с мыслями Соснина, он удивлялся – смешение сознаний?
Или сознание у них – общее?!
– С давних пор произведение искусства воспринималось как окно в мир – окно многообещающее, окно надежды. Миновали века, секреты мироздания не разгаданы – смотрим, смотрим в окно. Но ведь Бог сотворил человека по своему подобию и, стало быть, наделил творческим даром, – Валерко залетал в недостижимые выси! – поэтому-то, всматриваясь в человеческие творения, можно узреть и верховные законы сотворения мира; разве не резонно допустить их подобие законам художественного творчества, ибо Бог – сверххудожник?
Из окон корочкой несёт поджаристой… – вразнобой, снизу.
А Валерка объяснял, что творческие порывы, разные там взвихрения вдохновения издавна полагаются непознаваемыми из-за их таинственной концентрации, однако и порывы-взвихрения познаваемы при развёртывании творческого озарения, если отойти в прошлое, начать задолго до вспышки замысла…
– Такое развёртывание и есть ускользающая технология взаимных превращений жизни в искусство, искусства в жизнь…Ведущей идеей искусства во все времена остаётся, разумеется, идея формы, идея всепоглощающая, ибо в ней – божественное перепоручение искать свой взгляд-ракурс, свою интонацию, всякий индивидуальный поиск – частичка неистового вселенского творения…
О чём он? Голова распухала, а от Валерки ждать пощады не приходилось… и Шанский ему покивал, тот, поощрённый, вдохнул новую порцию вдохновения…
Ведь был солдат бумажный… – Валерке не мешал подвыпивший, смешивавший разные песни хор.
– Потому-то и время переворачивает зависимости: непознаваемый мир всё заинтересованнее заглядывает, а то и норовит залезть снаружи, извне, в сакрализованное окно произведения, чтобы подсмотреть работу творческих механизмов… послышался шёпот Зметного у подрамников зеркального театра… – Соответственно, роман, вроде бы давно окончившийся по-Мандельштаму, обретает второе дыхание – рефлексируя, всё глубже погружаясь в себя, роман обживает лабиринты искусства, таящие универсальный закон творения…
на дальних – схематично-религиозных и схематично-философских? – подступах к прогностическому литературоведению по-Бухтину
– Бог – это просто-напросто глобальная метафора творчества, его и величают-то не иначе как Создатель, Творец.
– И Бог демонстрирует одномоментность творческого акта, семь дней творения – лишь психологически примиряет чудо с обыденностью… хотя семь дней – срок для мироздания исчезающе малый, тот же миг.
– Создать – значит увидеть! Увидеть чудесное сияние, испытать озарение. Образ создания внезапно раскалывает привычный опыт, как вспышка молнии раскалывает чёрное небо над головой… затем, за созданием, начинается сколь угодно долгое воссоздание увиденного в кропотливых земных трудах… с потерями, ибо увиденный – созданный – образ заведомо ярче воссозданного.