Быстро выяснилось, что им хорошо вдвоём, интересно, Викин муж, который корпел на репетициях с оркестром в далёком белоколонном зале, упоминался реже и реже, дочка перекочевала на колени Мирры Борисовны. У матери и Мирры Борисовны нашлось столько общих знакомых.
– Давно заведует кафедрой, психиатр от бога, любимый ученик Бехтерева! Такой остроумный!
– А Григорий Аронович? Оправился? У него ведь подозревали… – наклонилась к матери, зашептала в ухо.
– Да, тяжело переживал, болел, кто бы такое вынес? Выдающегося клинициста выбросили на улицу.
– И заводной, весёлый… – отгоняя крупную муху, Мирра Борисовна старалась перекричать брожения одинокой гармони.
– Ухаживал, как молодым не снилось! Собиралась изумительная компания! – полный дом профессуры, артистов, Давид Фёдорович играл, Джон, да, Джон Данкер. Покойный Женечка… на моём рояле сочинял вальс… Исаак Осипович ценил Женечку как мелодиста. До чего весело до войны проводили время! Сейчас так не веселятся… и Илюша рос букой, правда, у него двойная нагрузка, но если получит медаль…
Световое пятно подползло, обожгло огненно-ярким солнцем, шоколадная Мирра Борисовна, как варёный рак, раскраснелась… передвигали подстилки.
Тут предсмертным хрипом оборвались рулады Бунчикова-Нечаева, в испуганной тишине радио на весь пляж объявило Берию врагом народа.
Начались пересуды, споры.
Под навесом никому не было до Соснина с Викой дела.
Они заплывали далеко, к прыгавшим на привязи чёрным рыбачьим баркасам. Обессилевшие, переваливались через борт, вытягивались на серых горячих скамьях, и, обсыхая, куда-то плыли… в средней скамье – дырка для мачты с парусом.
– Когда тебя увидела, решила, что затурханного маменькиного сынка надо поскорее спасать, а ты так здорово плаваешь.
– Я переплываю Неву, правда, не Большую Неву, Малую, от пляжа Петропавловки – к Бирже.
– И что ты ещё умеешь?
– На коньках неплохо катаюсь, у меня «бегаши».
– Нет, я не о спорте.
Славно! Болтали о всякой всячине, смотрели в небо.
Шлёпали о борт, выталкивали вверх волны, натягиваясь, провисая, снова натягиваясь, лязгала цепь, которая пристёгивала баркас к ржавому бую. И сразу – валились в бездну, а взлетал соседний баркас, острым носом вонзался в солнце; рядом взлетали, задираясь высоко-высоко, и – опадали сети, оконтуренные жёлтым пунктиром пробочных поплавков, после удара волны на них сверкали капли.
Начинало укачивать.
Чтобы опередить головокружение, резко бросался в воду, сильными гребками уходил вглубь; чуть в стороне мотался на цепи, закрывая солнце, округлый смоляной бок баркаса… теплынь! – не то что в Неве, или Красавице, прошитой струями ледяных ключей. Вода была мутноватая, какая-то мыльная, будто излюбленную маринистами бирюзу слегка разбелили. Полупрозрачную, прорезанную широкими косыми лучами, но с каждым новым гребком темневшую толщу бороздили песчинки. И только ото дна шло пронзительное колебательное свечение, там, глубоко внизу, скользили блики, плыли мохнатые, как предгрозовые облака, камни. Приближалось сияние белёсо-песчаного свода с радужными зигзагами… терял ориентацию. На исходе дыхания расплывчатая плёнка разбавленной бирюзы, под которой лениво покачивали щупальцами молочно-дымчатые медузы, манила откуда-то сверху, он всё быстрее всплывал, стараясь не задевать медуз, по морю ползла тень от облака, и Соснина накрывали излучения темноты, словно лил густой дождь, а сбоку растекалось расплющенным яйцом солнце, и ещё там, под водой, когда в лёгких кончался воздух, успевал сообразить, что несся к таинственной поверхностной плёнке – глянцевой снаружи, матовой изнутри – и разрывал её, жадно вдохнув, видел выгоревшее от зноя небо с кудлатыми облачками, которые медленно сносились в открытое море, чтобы смешаться с пыльно-розоватым осадком у горизонта.
А бывало, что первой ныряла Вика, выныривала поодаль, звала из тёплого зелёного колыханья. – Илюша, Илюша, не отставай!.. терракотовые ноги, живот, плечи просвечивали сквозь накрывавшую волну, Вика, отфыркивалась, взмахивала рукой в сторону берега, к шее прилипали кончики волос, выбившихся из-под жёлтой резиновой шапочки.
– Илюша, о чём ты всё время думаешь? Что у тебя в голове? Не зря Леонид Исаевич называл тебя ребёнком наоборот, – мать вздыхала.
намереваясь дойти до сути
На набережной Соснин и Вика застывали у мольберта постаревшего, сгорбившегося, но по-прежнему неутомимого пейзажиста, следили из-за его спины за тем, как подолгу смешивались на пахучей палитре краски, разляпывались яркие кляксочки на переднем плане картины – исполосованный поперечными лиловыми тенями тополей асфальтовый променад заполняли курортники – и – накладывался изогнуто-широкий жирный мазок, получалась далёкая бледно-голубая гора.
Больше казался художником, чем был им, – думал Соснин, – мазилу не интересовало ничего сверх тощих тополей, моря, горы, для него не существовали свет, воздух, ветер.
– Он маньяк? Одно и то же, как не приелось? – громко шептала Вика.
Соснин шептал в ответ, что меняется освещение, меняются цвета, оттенки, вспоминал подвижников художественного созерцания – знаменитого француза, который раз за разом вдохновенно писал разъедаемый сиреневыми туманами лондонский мост, ещё одного француза, не менее знаменитого, без устали, исступлённо, писавшего гору Святой Виктории – днём сизо-синюю, но каждый день – сизо-синюю по-другому, под конец дня – песочно-розовую, хотя, если вглядываться, ежевечерне наново и иначе перекрашиваемую закатом. Почувствовав волнующую игру смыслов, Соснин осмелел, повторил, будто усомнившись, с вопросительной интонацией, да ещё сделал ударение на первом слове. – Святой Виктории?
Вика, вздрогнув, оценила наглость юного кавалера – посмотрела ему в глаза, загадочно улыбнулась.
Несколько шагов прошли молча. Потом Соснин принялся рассказывать про психотерапевтический эффект примитивных произведений мазилы, про Душского, скупавшего их для умиротворения буйных в своей больнице, Вика смеялась. – Мазня заменила смирительные рубашки? Как просто – посмотрели на мазню, излечились.
– Шизофрения и прочие психические болезни окончательно даже душем «шарко» не излечиваются, – сдерживал смех Соснин, а Вике почему-то было уже не до смеха, вцепилась в его руку, с испугом на него посмотрела.
По опоре электролинии, нагло взметнувшейся ввысь, узнал холмик, хотя горы за ним не было, её заслонял новый санаторий с колоннами, башенками и бельведерами.
– Отсюда отличный был вид на гору, хотелось на неё залезть в детстве.
– Отправимся завтра? – предложила Вика.
куда заводят обманы зрения
Ехали в автобусе по берегу взболтанного, грязно-зелёного моря, ехали долго по разбитой дороге. Гора синела, голубела в окне, как если бы стыдливо отступала дальше и дальше, защищаясь от непрошенных гостей слоями разогретого воздуха.
Вблизи гора разочаровала – бесформенная и тусклая, какая-то неряшливая, палево-пепельная, с обилием коричневых лишаёв; деревья и сейчас нехотя сбрасывали прошлогоднюю высохшую листву.
Чертыхаясь, спотыкаясь о змеевидные, вылезавшие из земли корни, карабкались по крутым тропинкам; шуршали палые листья, потрескивали сучья.
Выше, выше.
Сдавливала плотная застойная духота. Деревца-уродцы сцеплялись ветками, кисеёй густой паутины, по трухлявым корягам ползали полчища букашек, патлатые пичужки выпархивали из-под подошв. У Вики скользили туфли, Соснин держал её за руку, подтягивал за собой на крутых подъёмах. Запыхавшись, она вдруг прижалась головою к его груди, словно проверяла есть ли у него сердце. Или испугалась темнот угнетающе-сухого карликового леса, искала защиты, успокоения? По-детски громко дышала, прикрыла глаза, вздрагивали пушистые ресницы у смуглых скул, Соснин боялся пошелохнуться, чувствуя, что надо бы что-то сделать, а не только шалеть от близости куполков, вызывающе вздымающихся в вырезе кофточки, но не знал, что и как можно, нужно сделать, не знал допустимо ли нарушение этого волнующего покоя, и тут паутина качнулась, мерзкой бородой пощекотала Соснину щёку, словно из сепиевой чащи высунулся леший, который сбежал на гору из сказочных постановок ТЮЗа.