Но и этого мало. В рамках самой широкой творческой работы за письменным столом не умещается жадная жизнь Свифта, умственная его энергия.
Для пышного цветения жизни необходим и устный жанр.
И уже в первый год лондонской жизни он самый популярный человек в столице. Свифт нарасхват в гостиных знатных дам, в загородных виллах лордов, он центр внимания, приманка званых вечеров. Молчание пробегает, когда он входит в комнату, почтительное, ожидающее; его остроты ловят на лету, суждение воспринимается как приговор.
И Свифт острит («Шарль Дартинеф лучший остряк в городе, не считая, конечно, меня», – говорит «документ»).
Он импонирует – лаконичной силой речи, четкостью мысли, энергией безжалостного остроумия, самим взглядом своим, ясным, пронизывающим, самой фигурой своей с высоко поднятой мощной головой. Родился тот Свифт, который каждому современнику своему внушает почтение, смешанное со страхом.
И такой же он в столовой Роберта Харли, где не реже раза в неделю собирались за обедом влиятельнейшие люди страны – хозяин, Сент-Джон, лорд Риверс, лорд Харкур и Свифт.
Идет интимная политическая беседа, обсуждается правительственная тактика, подготовляются ответственные выступления… И как прислушиваются к словам Свифта благородные лорды!
«Вы не только наш любимец, но и наш опекун», – сказал ему лорд Харкур.
«Опекун»? Кто назначил его таковым? Где права его и полномочия на эту работу? На чем держится этот его авторитет? Как же не видеть: достаточно легкого недовольства хоть одного из «подопечных», не говоря уж о Харли и Сент-Джоне, – и прекращается странно-великолепный сон, и пробуждается Свифт все тем же ларакорским священником в отпуску. Ведь он не имеет никакой официальной должности, титула, чина, положения, нет у него денег, поместий, деловых связей, он живет на пересылаемый ему скромный доход ирландского приходского священника – около двухсот пятидесяти фунтов в год, он беззащитен всячески, он уязвим повсюду…
Свифт это видит.
И делает отсюда вывод, достойный большого человека. Тот уязвим, кто дорожит своим делом, функциями, положением. Неуязвим независимый во всем и до конца человек. Таким Свифт был всегда, тем более теперь. И свою независимость нужно так показать, чтоб о ней чирикали воробьи с лондонских крыш. Раньше всего в области личных, материальных дел. Может быть, вы думаете, лорды, что ларакорский священник стремится к карьере, к деньгам? Будьте добры признать вашу тяжелую ошибку.
Литературного гонорара не существовало в те дни, но литераторы и публицисты, писавшие в пользу какой-либо партии, не оставались без вознаграждения, подчас достаточно крупного. Выгодные синекуры, правительственные пенсии, чиновничье жалование, а то просто значительные денежные суммы – все это получали Аддисон, Стил, Конгрив, Прайор, другие.
Но только не Свифт. На первых же порах решительно и гневно отказывается он от почетной синекуры – места капеллана (домашнего священника) у Роберта Харли.
Настойчиво отвергает он всякие попытки оказать ему денежную помощь.
Харли просто не понимает этого странного бескорыстия – «ведь Свифт работает для нас, как вол» – и в злосчастную минуту решает сделать скромный подарок Свифту, конфиденциально, чуть не тайком посылает к нему своего доверенного секретаря, Льюиса, кстати, друга Свифта, тот вручает ему скромный подарок: пятьдесят фунтов. Это было в начале февраля 1711 года.
Свифт почернел от гнева.
– Передайте вашему хозяину, что я не наемный писака! – крикнул он и бросил на стол банковский билет.
А в «документ» была внесена запись: «Я с ним не встречусь, пока он не извинится». И еще запись:
«Я ожидаю дальнейшего удовлетворения. Если позволить великим мира сего распуститься – ими нельзя будет управлять. Он обещает всячески удовлетворить меня, если я соглашусь на свидание с ним, но я не согласен, я требую письменного извинения, или я расстанусь с ним».
Извинительное письмо было вскоре написано, и запись через несколько дней кратко гласит: «Я снова хорошо отношусь к мистеру Харли».
А между тем Свифт нуждался в деньгах постоянно и чувствовал себя прямо несчастным, когда ему пришлось однажды заплатить три гинеи за новый парик. А между тем Свифт был страшно доволен, когда добился у министров подарка в пятьдесят гиней для начинающего литератора Хэррисона.
Но то Хэррисон, а то Свифт.
Так доводится до сведения всех и каждого, что в эту эпоху всеобщей коррупции, взяточничества и жадной погони за кусочком государственного пирога есть человек, который мог бы купаться в золоте, если б захотел, но, однако, этого не хочет.
И этого еще недостаточно Свифту.
Эти лорды считают его своим «опекуном»?
Прекрасно, он воспользуется каждым случаем показать, что он капризный, тиранический опекун.
Вот представился случай: кажется Свифту, что в одной из бесед с ним Генри Сент-Джон разговаривает с ним небрежно. Последовала бурная сцена.
– Я не намерен ни от кого на свете терпеть подобного обращения; если вы что-нибудь против меня имеете, скажите прямо, а не прибегайте к вашей холодно-аристократической позе! – так гремел Свифт, смотря в упор на Сент-Джона.
Капризный «опекун»! И вообще тяжелый человек, и вдобавок стремящийся всячески демонстрировать это свойство характера.
Отсюда нарочитая и подчеркнутая колючесть – человек весь из острых углов, отсюда даже пугающая резкость в обращении, отсюда вызывающее высокомерие – не тогда, когда принимает он своих дублинских приятелей, просящих замолвить за них словечко, или обедает в таверне Сити с издателем Бен-Туком, славным и простым парнем, по полкроны с человека, или умоляет Патрика подмести наконец комнаты на Бэри-стрит…
А тогда, когда сидит он, откинувшись в позолоченном кресле, в салоне герцогини Ормонд; когда бросает с уничтожающим презрением модной красотке: «Миледи, вам не следовало бы рассуждать о политике»; когда отказывается знакомиться с герцогом Бэкингемом, полный титул которого – Джон Шеффилд – граф Мелгроу – маркиз Нормэнби – герцог Бэкингем, – именно потому, что у него такой длинный титул, что он известен как самый надменный человек Англии.
Нужно ли понимать все это как организованную систему поведения?
Конечно, нет.
Слишком сложны душевные движения Свифта, чтобы быть уложенными в рамки какой-либо системы, да еще выработанной им самим; слишком активно и непосредственно воспринимал он жизнь, чтоб отгородиться от нее заранее данными правилами поведения.
Но несомненно, что агрессивность его была лишь инстинктивной формой самозащиты, результатом постоянно присутствовавшего ощущения, что стоит ему, Свифту, хоть в чем-либо выказать слабость, хоть на минуту снять броню своей независимости, непроницаемости, неуязвимости – и окажется он перед лицом этого мира, глубоко чуждого ему, вот в чем дело, голым, беззащитным!
Но пока – он в упоении пира.
И самый опьяняющий кубок на пиру – тот, откуда пьет он жадными, быстрыми глотками, – ощущение своей власти над душами людей.
И склонны были некоторые современники превращать этот пир в кутеж самодура. Живописует один из современников, со злобой и не без остроумия, такой «кутеж», рассказывая об «утренних приемах» Свифта:
«Было отдано распоряжение, чтоб все являвшиеся на прием для подачи прошений передавали их, опускаясь на колено; он же сидел, окруженный величественным беспорядком. Вокруг него валялись разбросанные, по прихоти Патрика, предметы одежды, ночные сорочки, колпаки и полотенца, полусгоревшие свечи торчали в бутылках, табак плавал в тарелке с жидкой кашей, пол и стулья были усеяны черновиками баллад, распевавшихся на улицах, отрывками речей, которые должны были быть произнесены с высоты трона. И если входил в комнату лорд, то хозяин, установивший свои правила поведения, чтоб показать, что он отличен от других и больше других, – хозяин обращался к лорду небрежно: „Если желаете сесть, можете снять с того стула эти проклятые четки и усесться“, но если появляется простой смертный, то, идя к нему навстречу, он очищает сам место на стуле, посылая Патрика ко всем чертям…»