В эту минуту он сам был точно сумасшедший.
– Что ты станешь тут делать? Вот я всегда возьму, бариночек, да и уйду потихоньку и побегу туда, где я знаю, есть люди.
Старик занимал меня.
– А между людьми-то хорошо тебе? – спросил я.
– Да если посмотреть хорошенько, то мне и тут ужасно скучно.
Картонный человек взглянул на него с негодованием.
– Не то чтобы я осуждал их, – продолжал Коланко, – но нет ничего такого, об чем бы я уже не слышал. Я все знаю. А если и случится что новенькое, то кому какое дело, что Иван оказался еще глупее Василия – вздумал было сманить у него жену. Подите вы! Много вы знаете! Если кого стоит послушать, так только одного старого служаку, вот я и прибежал сюда к огню.
– Так тебе надоело жить? – спросил я его с некоторым любопытством.
– Разумеется.
– И ты желаешь умереть?
– Как умереть? Совсем по-настоящему, да?
– Что это значит – по-настоящему?
– Да так, чтобы человек совсем умер, а не так, чтобы он полежал несколько времени в земле, а потом собрал свои члены и стал опять жить.
– Он боится вечной жизни, – сказал картонный человек, обращаясь ко мне.
Мы все взглянули на старика. Я с напряженным вниманием слушал его, потому что наши крестьяне, не прочитавши ни одной книги, не умея держать в руках пера, тем не менее природные политики и философы. Это у них восточная мудрость, как у тех рыбаков, пастухов и уличных нищих в «Тысяче и одной ночи», к которым заходил Гарун аль-Рашид. Я готовился услышать нечто такое, что не каждый день слышишь, чего не вычитаешь из Гегеля и Молешотта.
– И какой, как посмотришь, толк в жизни-то? – заговорил старик тихо и внятно. – Вы, молодежь, можете желать жить. А кто, как я, видел все, что может человек видеть, все испытал, все вынес, что человек может вынесть, тот, конечно… – Он погрузился в размышление.
– Ты еще бодр, – сказал я, – как ты думаешь, долго еще тебе придется жить?
– К сожалению, долго, – отвечал он. – Когда проживешь этак сотенку лет, то уж еще-то жить куда не хочется, бариночек. Так бы вот кажется, лег, да и заснул, и все спал бы, все спал бы, да так, чтоб уж не проспаться. – Он погрузился в думу. – С небом, бариночек, плохие шутки. Тут на земле все, что только живет, – зверь ли, человек ли, все бьет из-за того, чтобы прожить подолее, чтобы поживиться на счет другого, а пожалуй, и убить его для этого, – а там станут будто бы кормить даром столько лентяев! Поэтому-то, по моему мнению, лучше всего, если человек будет весел в труде – это его назначение; а то кто же перенесет его туда, чтобы показать ему, что случится после него? Так написано, слово в слово.
– Лучше всего, если человек будет весел в труде! – вскричал старый служака. – Человек должен исполнять свои обязанности. Это лучше всего. Чего же нам еще надо на этом свете?
Но меня больше интересовал старик, чем старый служака.
– Послушай, братец, – сказал я, обращаясь к нему, – так тебе хотелось бы умереть навсегда? Смерть нисколько не пугает тебя?
– Как же, барин, как же! – отвечал он с лукавым смехом и кивая. – Я ужасно ее боюсь.
– Как так?
– А видишь ли как: пока я живу, у меня все еще есть надежда, что рано или поздно, а уж это кончится; не правда ли?
И он глядел на меня своими маленькими серыми глазками, как будто бы хотел проникнуть мне в душу.
– А когда придет смерть – эта минута, которую я жду вот уже с лишком сто лет, – и вслед за этим я опять оживу… пропал, совсем я тогда пропал!
Все засмеялись.
– Взгляните, пожалуйста, на меня, барин! – продолжал старик. – Я ведь не какой-нибудь отчаянный, не бездомовник, не бродяга, а между тем жизнь мне страшно надоела, просто опостылела; видите ли, это такое открытие, которое не замедлит сделать всякий, кто только хоть немножко поразмыслит о себе. Когда кто-нибудь повесится или как-нибудь иначе убьет себя, люди удивляются: «Как могло это с ним случится?» Как? Этого не могло не случиться.
На одну минуту все смолкло, огонь продолжал гореть, дым медленно тянулся к березовой рощице. Ветер совершенно утих.
Столетний человек взглянул на старого служаку.
– Вот и этот из таких же, – прошептал он, – неправда ли?
Голова старого служаки опустилась на грудь, он промолчал.
– Да расскажи же нам что-нибудь, Балабан!
– Расскажи, братец, – сказал я. – Говорят, что ты хорошо рассказываешь.
Старый служака грустно улыбнулся.
– Что вы хотите, сказку? – спросил он.
– Нет, что-нибудь такое, что случилось с тобою.
Старик кивнул в знак согласия.
– Да, он знает больше всех на свете, – прохрипел он.
Старый служака тихо провел рукою по лбу.
– Что мне рассказать?
Картонный человек вытянул шею и сверкнул своими крошечными глазками.
– На что это намекал еврей? – спросил он.
– А, это целая история, – возразил тихим голосом старый служака, посмотрев на огонь, и лицо его покрылось скорбью.
– История? – спросил с любопытством Коланко.
– Да, история, каких много, – пробормотал старый служака.
– Да? – спросил старик.
– Старая и нисколько не интересная история.
– Это любовная история, – стыдливо и вполголоса сказал картонный человек и взглянул исподлобья, как бы со страхом, на отставного солдата.
– Наверное, что-нибудь необыкновенное! – вскричал Коланко.
– И не необыкновенное, – отвечал старый служака. – Такое, что случается каждый день. Я расскажу – так как и барин тут же, – лучше я расскажу про Венгерскую кампанию. Итак, мы шли…
– Неужели ты опять заставишь нас маршировать из Дуклы в Каршау? – прервал его старик. – Ведь это будет в седьмой раз. Лучше уж расскажи про что-нибудь другое.
– Расскажи нам историю – ту… – начал картонный человек.
– Какую это историю?
– Да о Катерине Баран – о барыне, – сказал картонный человек не то чтобы громко, но с каким-то горьким презрением, и в его глазах вспыхнуло то враждебное чувство, которое питает наш крестьянин в отношении к дворянству.
– Ты знал ее? – спросил старый служака, не поднимая глаз.
И он замолчал.
Никто не решился заговорить.
– Я ее знал.
Его голос дрожал так грустно, как последний звук наших народных песен. Он медленно поднял голову, его лицо было бледно, а большие глаза смотрели спокойно и мечтательно.
– Теперь он расскажет, – прошептал Монгол и тихонько толкнул в бок картонного человека.
Все приготовились слушать. Мрак, который в качестве сторожа ходил взад и вперед, остановился и оперся на косу.
– Когда это именно я увидал ее в первый раз? – начал старый служака. – Да, это было в ольховой рощице под Тулавой, она собирала там орехи и занозила себе ногу; заноза была такая длинная, острая. Катя сидела там на меже и плакала, она была такая хорошенькая и так горько плакала, что мне стало жаль ее. Я подошел к ней и спросил: «О чем ты плачешь?»
Она, ничего не отвечая, стала было выдергивать занозу и еще сильнее зарыдала.
Тут только я заметил, что мучит мою птичку, нагнулся к ней и сказал: «Погоди, уж я помогу тебе». Она перестала плакать, протянула мне без церемонии ногу и сверкнула на меня глазами сбоку. Я сию же минуту выдернул ее, занозу-то, а когда я ее выдергивал, Катя только слегка пошипела, а потом сдернула на лицо свой головной платок, вскочила и убежала, не поблагодарив меня.
После этой истории как она завидит меня, бывало, хоть издали, то сию же минуту пустится от меня бежать, словно от чудовища, от гайдамака. А уж как я-то, бывало, радуюсь, когда встречусь с нею.
Раз я возвращался с ярмарки; воз был такой тяжелый, я шел подле лошадей; смотрю, а она стоит за забором – как только я заметил ее, она сию же минуту присела, сверкая на меня через прутья своими черными глазами, как кошка.
«Зачем ты прячешься, Катя? – вскричал я. – Я ничего тебе не сделаю». И я в ту же минуту остановил лошадей.
Но девушка не шелохнулась.
«И чего это ты, – продолжал я, – всегда бегаешь от меня? Я не бегаю за тобою».