— Дошла бабка! — усмехнулся и Олег.
Обошли молчанием мать с сыном лишь утреннюю историю с приусадебным участком старика Лукшина. Но Олег уже догадался: мать на его стороне. Эта молчаливая поддержка матери — всегда и во всем правдивой и справедливой — сейчас так нужна была сыну! И он, подобрев душой, едва не выболтал ей о новой стычке с Волобуевым, происшедшей уже после грозы, когда за промокшими колхозниками в луга прикатил грузовик.
Почесывая ухо о мосластое плечо, Олег второпях заговорил совсем о другом:
— Да с Ленькой Шитковым… и рассказывать даже охоты нет. Он, Ленька, вместе с Волобуевым зачем-то прикатил на полуторке. Ну прямо франт франтом… не в луга будто прикатил, а в клуб на бал по случаю Нового года! И брючки отутюжены, и белая сорочка с галстучком, и кожан на «молнии».
Мать вопросительно поглядела на сына.
Олег глотнул из чашки горячего чаю, обжегся и закашлялся.
Минутой позже, все еще не поднимая от стола глаз, сощуренных до щелочек, он с трудом закончил:
— Машина летела с ветерком, ну, и продрогли все. А женскому персоналу и подавно досталось. Я и скажи Леньке — он тоже в кузове вместе со всеми трясся: «Пожертвуй на время свою куртку девчонкам», а он…
— Ну, а он? — поторопила мать Олега, тянувшего до странности скучным голосом.
— А он взял да отвернулся. Не расслышал, поди-ка ты! Пожалел, жадина, кожан свой столичный!
Пододвинув ближе к сыну вазочку с загустевшим прошлогодним медом, до сих пор все еще пахнущим липовым цветом, мать поправила волосы, тяжелым узлом связанные на затылке. Вздохнула. А потом с легким смешком проговорила:
— Э-э, горюшко ты мое! Даже скрытничать не научился. Вся душа нараспашку!
Чувствуя, как у него не только лицо, но и уши заполыхали, Олег удрученно и потерянно мыкнул:
— Ну, ты вечно мне не веришь…
— Молчи уж! — махнула рукой мать. — Пока ты с девками топтался на площади, мне люди все обсказали.
— И что же они тебе обсказали?
— Сам знаешь! Так, говорят, Волобуев на тебя рявкнул, что с Шуркой Шаховой чуть родимчик не приключился. Пообещал, сказывают, если ты еще на покосе появишься, с милицией турнуть!
У Олега заиграли на побуревших скулах крупные желваки. Прерывисто дыша, он спросил, еле шевеля губами:
— А сказывали тебе, как обломал Волобуева дядя Кирилл? Сказывали?
— Сказывали! — кивнула мать. — Спасибо Кириллу Силаичу. Отхлестал он этого мизгиря по первое число. «Чего ты к парню привязался? Чай не на барщине он, и ты не помещик!» Так или не так сказанул кузнец?
— Так-то так, да я другое вижу: не будет мне, мам, тут жизни… пока Волобуев крутит-вертит в Актушах. А в огородную бригаду я больше ни ногой. Другой же работы он не даст… Хоть уезжай до времени куда глаза глядят. А куда сунешься без паспорта?
— Уж и управы нельзя найти? На этого самодура? — спросила в сердцах мать, скрестив на груди руки. — Узнать бы надо, когда Пшеничкин из больницы вертается. Семен Семеныч, он всегда за правое дело… Сколько раз доставалось от партийного секретаря разным ухарям! Семен Семеныч и сейчас бы…
— За Петра Ильича Лукшина, может, и тряхнут малость. И землю старику заставят вернуть. А со мной… со мной у них вроде бы все в ажуре. Не зацепишься. — Помолчав, Олег добавил: — Пшеничкин, это ты верно… душа у него родниковой чистоты! Вот только прихварывать чего-то частенько стал.
Долго оба молчали. Совсем было заглохший самовар вдруг снова затянул свою песенку — жалобно, пискливо.
— Раздумаешься порой, и голова пойдет кругом, — заговорила удрученно мать. — Когда-то, в давние времена, читала раз в книжке, народники были — даже девицы благородные среди них встречались, — ехали в деревенскую глушь детишек голодраных мужиков грамоте учить!.. А крестьянские наши дети отправляются в город, получают там высшее образование, и многие, вместо того чтобы возвращаться в родные места, стараются, бесстыжие, зацепку найти… увильнуть от деревни. У преда нашего, слышь, дочка на ветеринарного врача выучилась, посылали куда-то на Север, а папаша откупил ее. И сейчас девица эта — не срамота ли? — в Самарске в овощном магазине нашей же картошечкой и моркошечкой торгует!.. Вон Зося Сипатова, моя помощница, третью неделю ждет не дождется ветфельдшера боровка выложить. Хоть за академиком в Москву посылай! И смех, и грех!
Мать усмехнулась, принужденно как-то усмехнулась. А минутой позже, сдвинув с места жестянку из-под халвы, в которой теперь держали сахарный песок, вытянула из-под нее конверт.
— Чуть не забыла, письмо тебе, Олег. Получай!
Но прежде чем положить перед сыном этот песочно-пепельный, точно выгоревший на солнце, тощий конвертик, еще сказала — недоуменно, с горечью:
— И отчего теперь люди с такой легкостью невообразимой с насиженного места срываются? Деды наши — те ее, землю-кормилицу, никогда не бросали.
Стоило Олегу лишь мельком глянуть на конверт, как он тотчас отложил его в сторону.
— Чего морду воротишь? — строго спросила мать. — Ведь не кто-нибудь, а отец родной письмо прислал!
Олег набычился.
— А ну его!
Не зная, чем занять руки, он принялся ложечкой бешено мешать пустой чай в стакане. Оставив наконец в покое стакан, Олег выпрямился. И, глядя матери прямо в глаза, сказал:
— Скоро девять лет… в ноябре будет девять, как уехал отец. Я ни разу не спрашивал тебя, мам… а сейчас прошу…
Самовар все еще по-прежнему упрямо тянул заунывную песенку, и мать ладонью сильно прихлопнула заглушку. И заговорила — негромко, раздумчиво, то и дело спотыкаясь:
— Просто так, в двух словах, не опишешь всего и взглядом не обнимешь. Годами накапливалось… Случается, когда рушится семья, соседи судачат про то всякое. Бывает, и такое вплетут: «Разные, мол, они были люди, по-разному на жизнь смотрели». Вот и про нас с твоим отцом… тоже… тоже что-то вроде этого можно сказать. Да, возможно, не только мы, и деды наши были разные, и отцы с матерями — тож. Ни дедушке моему, а твоему прадеду, ни моему родителю, никогда легко не жилось. Но семья была дружная, до работы упористая. Бывало, ночами не спали, коли кобыла ходила жеребая али коровушка стельная, к примеру. А появится на свет махонькая животина — праздник для всей семьи наступал. Правду говорю. Не была наша семья шибко богатой, но и в крайнюю бедность никогда не скатывались… Всякое случалось — и лихие неурожайные годы донимали, и градом побивало посевы. Падеж скота и наш двор стороной не обходил. Но тужились мужики, подтягивали крепче ремни. Ежели надо — и бабы заместо лошадок впрягались. Подошло раскулачивание… В тот слезный год у нас в хозяйстве всего-то навсего четыре животины числилось: старый мерин, кобылка нежеребая и Красавка с телочкой годовалой. Ну, там еще овечек голов семь, подсвинок, курешки. А едочков без одного рта десятеро! Ну, и порешили на собрании: Сивуху и Красавку забрать, а самих не трогать с места. Миновала большая беда! А колхозы только-только зачали проклевываться, родитель один из первых заявление понес. Верил: облегчение крестьянскому роду пришло!
Перебивая себя, мать недоуменно пожала плечами:
— К чему это я пустилась в библейскую историю?
Олег нетерпеливо бросил:
— Дальше, мам!
Но она не сразу продолжила свой неспешный рассказ, а еще помолчала-пораздумала, комкая между пальцами кромку чайного полотенца с махрами.
— Дедушка Игнатий, не считаясь с преклонностью лет, годочка четыре еще работал в колхозе. А помер совсем чудно. Зинушка, старшая сестра, так сказывала: картошку рыли. И старый и малый в поле вышел. Да и пора, нельзя было дальше мешкать: того и гляди белые мухи полетят! А под вечер совсем захолодало, иззяблись все. «Побегу, дедка проведаю», — говорит себе Зинушка. Прибегает на другой конец полосы, а он, сердечный, как старый воробей, нахохлился. Шапка, и та на самый нос наехала. Сидит на земле и не шевелится. А в пригоршнях — руки ровно в чернилах выпачканы, так все залиловели, а в пригоршнях, значит, пара крупных картох. «Задремал, что ли, старый?» — спрашивает себя Зинушка. Наклонилась над дедушкой, а он не дышит.