Даву отдавал короткие распоряжения, а стоявший рядом офицер уточнял имена и места. Для каждого пленного завели отдельный лист. Меня записали как Григория Пантелеевича по прозвищу Саламандра, связанного с машиной и оружием без дыма, велено держать живым. Толстого назвали вероятным старшим при отходе и приказали сразу сообщать о любой речи. По Антипке предстояло выяснить хозяина. Татьяну пока обозначили как молодого русского с ударом головы, чье имя установят после.
Собрав офицеров ближе ко входу, Даву заговорил тише. Я различал обрывки: кто произнес прозвище Саламандра, кто назвал Толстого графом, кто видел старшего у гати, кто слышал имя Давыдова, кто заметил машину или указывал на вторую, кого из русских захватили живым.
До сих пор больше всего я боялся за «Аврору»: ушел ли Иван, выдержала ли трубка, сумел ли Фигнер удержать Наполеона, получилось ди увезти императора.
Через какое-то время врач подошел к Даву и негромко объяснил, что для ухода за ранеными придется задавать короткие вопросы: пить ли, где болит, хватает ли воздуха. Маршал согласно закивал.
Так нас разделили, оставив в одной комнате.
После ухода Даву в лазарете стало спокойнее. Врач занимался Толстым: один помощник держал лампу, второй подавал воду и чистые тряпицы, третий уносил таз. За маленьким столом возле двери сидел французский писарь, к которому по одному подводили солдата с перевязанной щекой, жандарма, проводника, офицера с грязью на сапогах. Их держали за спинами караульных, однако я все равно различал отдельные слова: Саламандра, граф, машина, Давыдов, стрелки без дыма, нижние корни, вода.
Пока французов занимала «Аврора», я держался простой линии: удар по голове, лес, темнота, ничего не помню, никого не видел. В плену полезно обеднить речь. Чем меньше фактов ты признаешь своими, тем меньше веревок получит враг.
С Толстым такая линия не работала. Он представлял опасность для всего Отряда. Граф знал Пахомова, Ивана, Фигнера и Давыдова; знал машины, стрелков и порядок отхода. Рядом сидел Антипка, свидетель при раненых и Татьяне.
У французов имелись разрозненные куски; главное теперь не помочь им все осознать.
Подойдя ко мне, врач развязал край бинта, осторожно прижал пальцы у ребра и велел помощнику подать чистую тряпицу.
Пока он работал, я переждал боль, затем повернул голову к Антипке.
Солдат у стены сразу насторожился.
Антипка сидел, опустив голову. Руки связаны, разбитая губа снова кровила, плечо перетянуто кое-как. Человек при обозе и должен выглядеть именно так: избитым и усталым. Оставалось закрепить впечатление. Придется все же показать знакомство, да и видели они наверное как мы с ним общались.
— Антип, ты при раненых был, — сказал я по-русски безэмоциональным тоном. — Носил, что велели. Имен не слышал.
Караульный смысла не понял, зато тон прочел верно: господин наставляет слугу.
Антипка на миг поднял глаза и сразу опустил.
— Так точно, ваше благородие.
Короткого разговора хватило. Антипка понял приказ: выглядеть глупее, ниже и проще, чем он есть. Он привык приносить пользу открыто — грудью, руками, зубами. Я же требовал сидеть у стены и изображать пустое место. Приказ он принял. Старый Якунчиков дал дочери правильного человека.
С Татьяной все было сложнее. Врач запретил ей говорить, и она лежала с закрытыми глазами, любой принял бы ее за спящего после удара мальчишку. Татьяна слышала каждое русское слово и каждый шаг у стола Толстого, каждое французское распоряжение. Больше всего хотелось сказать ей по-человечески: «Таня, держись».
Дождавшись, пока врач отойдет к тазу с водой, я заговорил так, чтобы караульный слышал тон, но не понимал смысла.
— Лукьян, язык держи. Ты при раненых.
Татьяна открыла глаза, посмотрела сперва на меня, затем на караульного и снова опустила веки. Татьяна чуть согнула пальцы у края подстилки и расслабила их.
Теперь мало было хранить собственное молчание.
Наложив последний слой повязки, врач велел ослабить свет. Толстой лежал неподвижно, и я уже решил, что он снова провалился в беспамятство, когда граф сжал правой рукой край подстилки.
Караульный у изголовья подался вперед, офицер с книжкой приготовился писать. Врач поднял ладонь, требуя освободить место, и наклонился к раненому.
Открыв глаза, Толстой долго и мутно смотрел в потолок, словно еще слышал лес и пытался понять, откуда вместо мокрых корней взялись балка и лампа. Затем перевел взгляд на врача, французский мундир у стола и караульного с ружьем. Попытался повернуть голову, дернулся от боли и прищурился.
Мне хотелось позвать его, предупредить. Но пришлось молчать.
Толстой перевел глаза и остановился на мне. Несколько мгновений он всматривался в мое лицо, но затем — узнал.
Глава 9
Несмотря на то, что Федор Иванович пришел в себя, он был слаб и часто терял сознание. К закату Толстого все же вытащили из забытья. До этого он лежал на соседнем столе среди окровавленных бинтов, тяжело дышал, и черная щетина заостряла осунувшееся лицо. Лекарь почти все время держался рядом, проверял повязку на груди, искал пальцами пульс на шее, прислушиваясь к свисту при каждом вдохе. У изголовья устроился офицер с книжкой; за его плечом маячил караульный. Французы пока толком не разобрались, кого подобрали, однако чин раненого явно сочли немалым.
На подстилке у стены я вовсю изображал покорного калеку, хотя выходило паршиво. Стоило Толстому хрипнуть или попытаться шевельнуть рукой, как все тело собиралось для рывка. Пару раз врач косился через плечо, и тогда приходилось с усердием изучать потолок, копоть на лампе либо трещину в штукатурке. Годилось любое занятие, лишь бы взгляд не выдал: на столе лежит мой человек. Актер из меня аховый, конечно.
Татьяна находилась в стороне, прикрыв глаза, а Антипка вжался в угол и низко опустил голову. Разговаривать никто не рвался. В лазарете хватало французских ушей, вдобавок, как я понял, Даву распорядился заносить в записи каждый наш чих.
Очнулся Толстой резко. Пальцы правой руки впились в край подстилки, грудь поднялась в натужном вдохе, веки распахнулись и врач сразу склонился над ним. Несколько секунд Толстой смотрел в потолок, затем перевел глаза на лекаря, мундир офицера и штык караульного. Мыслью он еще оставался в лесу и ждал нового удара. Хотя при первом пробуждении уверен, что узнал меня.
Первым заговорил худой рыжеватый француз:
— Имя и чин.
Толстой моргнул. Секунду казалось, что сейчас граф пошлет его в дальнее путешествие, он может. Потом заметил книжку, караул, меня у стены, Татьяну и Антипку на соломе. Разобрался в ситуации довольно быстро.
— Граф Федор Иванович Толстой, — прохрипел он. Каждое слово давалось через силу. — Русский офицер.
— Граф? — уточнил француз.
В ответ Толстой промолчал.
Офицер жестом показал помощнику, велев записывать. Лекарь выставил ладонь, давая понять, что сейчас раненому требуется покой. Француз отступил на шаг, хотя книжку оставил раскрытой.
Я ждал, когда Федор посмотрит на меня. Ждал по-дурацки, наверное даже по-детски. Лежишь в плену, бок горит огнем, кругом враги, и все равно надеешься, что друг признает тебя. По привычке я потянулся к трости, к набалдашнику в виде саламандры, однако пальцы не нашли искомое.
Наконец Толстой повернул голову в мою сторону.
— Федор Иванович, — тихо позвал я.
Секунд пять он разглядывал меня мутным взглядом. И все же внутри уже собрался. Сквозь слабость проступал прежний граф, способный пошутить так, что собеседники сначала хохотали, а потом решали, пора ли стреляться.
— Григорий Пантелеевич, — ответил он.
При французах обращение звучало прилично. Мне же в этих двух словах почудилась стена., исчезла прежняя теплота.
— Живы, — сказал я. — Слава Богу.
Врач насторожился. Толстой слабо шевельнул пальцами, отмахиваясь от назойливой мухи.
— Люди?
Его волновали те, кого он повел в бой.