В тот раз мы до позднего вечера бродили с дядькой Петром по деревне, заходили к вдовам, говорили с ними… Дядька Петро мастер поговорить, заслушаешься: шутки-прибаутки, и бабы довольны, улыбаются, приглашают к столу… Но помню и другое: выходили с чьего-то двора, тут и увязалась за нами хромоногая Добушка, уж такая она, обо всем, что делается на деревне, знает, и оттого люди предпочитают не попадать ей на язычок, узкоплечая, со сморщенным лицом, идет следом за нами, припадая на левую ногу, и выкрикивает, посверкивая глазами на дядьку Петро:
— У любви, как у пташки, крылья… У любви, как у пташки, крылья… — И так-то это у нее ладно получается. Главное дело: выкрикивает под левую ногу, в такт, в такт…
— Кто такая? — спрашивает дядька Петро.
— А, не обращай внимания, — говорю. — Отстанет.
Но отстала не сразу, проводила чуть ли не до самого дома.
Дня через два дядька Петро забегает к нам во двор, а там мать меняет в стайке подстилку, а я заметаю подле крыльца. Интересуется: где отец?.. В школе, говорю. Чувствую, расстроился, сник… Мать выходит из стайки, начинает расспрашивать… Дядька Петро нехотя отвечает, а сам о другом думает, вижу. Потом говорит:
— А мужик, что со скалы сорвался… Надо же!..
Сразу после войны приезжали в деревню геологи, искали руду, лазили по горам, ходили в гольцы… В проводники к ним подрядился Кешка-кузнец, то есть теперь-то он уже не кузнец, был им, пока не рассорился с председателем и, действуя умело и напористо, не вышел из колхоза. Месяцами не бывал дома, пропадал на заработках.
Ну, взяли его в проводники, здоровущий: мешки ли с породой таскать, лошадь ли выдернуть из болота — прикажи только, да и окрестную тайгу знает как свои пять пальцев.
Но недолго Кешка-кузнец числился в проводниках: сорвался со скалы. Какое-то время поездил в райбольницу, определили на инвалидность: внутри у него что-то треснуло… Бывает. Вон у меня… Черт попутал, залез с пацанами в богатый огород и взял-то там пару огурцов да морковку, но сосед увидел и как заорет да с палкой в руках кинется наперерез. Сорвался я с места, побежал… Не помню, как перелез через забор и оказался на улице. Но помню: внутри у меня будто что-то оборвалось. Дня четыре пролежал дома. Думал, помру. Выжил…
— Вот я и говорю, мужик, что со скалы сорвался, думаю, уже выздоровел. Иду я, значит, по улице, гляжу: он в своем огороде опускает в колодец сруб. Дело, скажу вам, тяжелое, а он хоть бы что, улыбается даже… Недолго думая, оказываюсь подле него. Он сначала не понял, чего мне надо, а потом заохал, завздыхал, схватился за спину. Но — враки!.. Не надо ему давать пособие по инвалидности, а надо на комиссию. Зачем обманывать государство?.. Нет, не дам обманывать государство. Если не я постою за него, то кто же тогда?..
У матери вытягивается лицо. Не привыкла еще болеть за все государство. К тому же хорошо знает Кешку-кузнеца, с ним лучше не связываться: у него во дворе каждая соломка на учете, а уж если где рублем пахнет… Суров, и с ним много не поговоришь.
Но дядька Петро говорит:
— Я с Кешкой беседу проведу. А там посмотрим…
В полдень, возвращаясь из школы, встречаю возле сельсовета дядьку Петро и Кешку-кузнеца. Дядька Петро то и дело встает на цыпочки, водит пальцем у самого носа Кешки-кузнеца. Тот вертит головой. Скоро около них собираются люди. Слышу, как дядька Петро говорит:
— Откажись от пособия. Смотреть на тебя совестно. Поверишь ли, всю ночь не спал, думал: зачем тебе пособие, при желании ты можешь в три раза больше заработать.
— Могу, конечно, — нехотя отвечает Кешка-кузнец. — Но и от этих денег не откажусь. Положено…
— Не положено, нет, — горячится дядька Петро. — Слабым и больным положено, тебе — нет…
Кешка-кузнец долго молчит, говорит:
— И откуда ты такой выискался? Умник… Подвинься-ка, дай пройти. — Но дядька Петро ни с места, и тогда Кешка-кузнец обхватывает его ручищами, легонько, как сухое полено, отбрасывает в сторону: — Эк-ка, непонятливый!.. — Заходит в сельсовет. Люди хмурятся, а я смотрю на дядьку Петро, который как только и устоял на ногах, и пальцы у меня сжимаются в кулаки: «Ну, погоди, Кеха, — думаю. — Я тебя…» Да что проку?.. Обидно, и я говорю дядьке Петро:
— Пошли домой. Ну его!..
Дядька Петро расстроен, запальчиво выкрикивает:
— Я этого так не оставлю!
Не сразу успокаивается дядька Петро, говорит:
— Что этот Кешка?.. Плохой человек, конечно. Но и за него я чувствую себя виноватым перед людьми. Вроде бы недоглядел чего-то, упустил, а теперь мучаюсь и не знаю, что делать.
Тяжело ему было, но не отступил от своего, «доконал» Кешку-кузнеца: сняли его с пособия. Однако и работать в сельсовете дядька. Петро уже не мог: сам говорил отцу, что с кем-то там не поладил… Пришел в школу, завхозом, кажется. Но директор у нас тоже не сахар, строгий. Он — дядьке Петро: «Ты знай трудись и в чужое дело не лезь». А тот в ответ: «И рад, да не могу… Душа не позволяет».
Отец жаловался: мол, директор недоволен им, не раз уж спрашивал: ты кого привел в школу?..
Помню, выгоняет пацана из класса, там уж дядька Петро, подойдет к пацану, скажет: «Не огорчайся. В каждом человеке, и в тебе тоже, есть надежное да сильное, что помогает переносить обиду или горе лихое, не биться головой об стенку». Жалостливый… И уж до чего дошло, что иной из пацанов возьмет и выкинет что-нибудь нарочно, чтоб только попросили его из класса. Потом стоит в коридоре, развесив уши, слушает дядьку Петро.
Бывает, и говорят пацаны Мэлке: ну и отец у тебя, золото — не отец, с таким хоть на край света… Мэлка только поморщился, а иной раз и скажет: «Да ну его! Вовсе от рук отбился». Пацанам неприятно, и поспорили бы с ним, но он не желает, уходит… И мне неприятно. Раньше я на дню по несколько раз прибегал к Мэлке домой, а теперь разве что по нужде… Скучно с ним. Уж очень он умный, все-то наперед знает, обо всем-то судит. Но пуще всего не по душе, что с отцом не в ладах; вдруг посреди разговора соскочит с табуретки, сердито посмотрит на отца, скажет: «Опять завел!..» Вижу, переживает дядька Петро, а Мэлке хоть бы что… И мои слова: мол, зачем же ты? Не надо бы!.. — побоку.
Дядька Петро, помню, жаловался моему отцу на Мэлку: «Холодный какой-то… Убегу, говорит, коль ты и дальше… А что я?.. Я ведь не ручеек, и меня в желоб не вгонишь. Да и не всякий ручеек течет по желобу, вдруг да и поломает русло…»
А еще помню, по весне заскучал дядька Петро: заели его нелады с директором школы. Тот и рад бы уволить дядьку Петро, но, видать, не так-то это просто…
Заскучал дядька Петро и уж на себя не похож: вялый и бледный какой-то, и не подойдет к пацанам, не побеседует с ними. А однажды и говорит виновато:
— Не могу больше. Уеду.
— Уезжай!.. — почти кричит Мэлка. — А я отсюда и шагу не сделаю!
На следующий день прихожу, смотрю: дядька Петро стаскивает вещи в тележку, и Мэлка подсобляет ему. Не знаю, о чем уж он толковал этой ночью с дядькой Петром, а только тихий стал, смирился вроде бы… Дядька Петро подзывает меня к себе: «Вот такие дела…» — и руками разводит, потом просит, чтоб я не говорил отцу об отъезде…
Долго ли собраться, когда и вещей-то с самую малость, и вот уж дядька Петро ладит в дорогу буренку, выводит ее со двора, приговаривая: «Ну, Пашенька, ну, родненькая, поехали…» Мэлка берет в руки самовар и идет следом. Я провожаю их до околицы. Когда же иду обратно, вижу старика Евлампия, а подле него баб. И спрашивает Евлампий:
— А куда Петро-то собрался, не знаешь ли?..
— Уезжает куда-то… — отвечаю нехотя.
— Уезжает?! — Это не Евлампий… это бабы… и смотрят на меня удивленно и вместе растерянно, а потом говорить начинают, перебивая друг друга, но вдруг срываются с места и бегут по улице, подсобляя себе руками, и бегут… Возвращаются они не скоро… И я вижу: уж и буренку распрягли, идет та, обмахиваясь хвостом, окрайкою улицы, а по самой середине ее бабы катят тележку и хохочут, а то вдруг иная из них подбежит к дядьке Петро, погрозит ему пальцем и скажет: