С Шуриком.
Она уговорила Иру гулять с его компанией у дальника и по болотам. Касси пила с ними шампанское (сладко, пузырики в носу) и не пьянела. Она играла в бутылочку у заброшенных штолен, но бутылочка темного стекла никогда не указывала на неё.
На выпускной Касси упросила родителей съездить за белым платьем — с разрезом, С РАЗРЕЗОМ ДО ЖОПЫ — и ждала, что Шурик позовет ее танцевать. Она побрила ноги, сделала депиляцию зоны бикини, она смеялась, искрила, а он позвал Ленку Боронову. Касси обиделась до зубовного скрежета и тщетно утешала себя, что, может, может… ну, попозже… ну, не первой — так второй или третьей… но время шло, надежда таяла. Чтобы не сдохнуть от тоски, Касси поддалась на ухаживания блондина Савельева из «Б». От него пахло солеными огурцами и вином, но он нравился маме и хорошо учился. Касси согласилась потанцевать и ещё раз потанцевать, и дала напоить себя до вертолетов в голове, до неловких обжимашек в незакрытом классе ИЗО.
На следующий день Касси покинула Огневку немного помятым и разочарованным в себе, но все еще слепящим триумфом молодости. Савельев пытался завести роман по переписке, а Касси — забыть его на «раз-два». У неё получилось лучше. Она училась в геологическом, ее поступлением гордились родители, о ней говорили в посёлке. Может быть, и Шурик говорил…
Теперь Касси возвращалась уродливой тенью, рогатым призраком, прикованным на несколько месяцев к инвалидной коляске. Она ничего так не боялась, как встречи со знакомыми лицами, с их окисляющей жалостью.
— Можно по Линейной? — попросила она. — Чтобы меня не видела каждая собака.
Сергей и не подумал свернуть.
— П-пожалуйста.
— Бензина мало, — скупо проговорил он.
Касси сжала губы, с надеждой посмотрела на маму. Та дремала, и будить ее было жалко.
— Да пофиг, — сказала Касси с безразличным видом, но голос ее предательски дрогнул.
На горизонте мелькнули две дымчатых четырехэтажки, единственные в поселке, и скрылись за гребнем холма. Крыши Огневки обступали дорогу плотнее. Дождь кончился, люди выходили на мокрые улицы, и Касси, скрывая лицо, натянула шапку до носа. Она хотела раствориться в воздухе или хотя бы в густой измороси, что саваном окутывала поселок; хотела увидеть папу; хотела, чтобы все оказалось маминой шуткой, очень жестокой шуткой, но…
Но…
Но.
***
Колеса зашкрябали по гравию, «Хонда» остановилась, и Касси по инерции потянуло вперед. Мама захлопала, как пассажиры в кино после приземления самолета, но никто ее не поддержал.
— Какие вы скучные! — громко сказала она. Касси с досадой подумала, что мама забыла включить слуховой аппарат.
Лязгнула дверца, потянуло холодом. Касси неохотно приподняла край шапки и — сердце сжалось — увидела старый сарай из железных листов, сетчатый забор и одноэтажный дом. Бурые кирпичи стен потускнели, запылились окна; на углу красным маком отцветала спутниковая тарелка.
Касси уставилась на входную дверь, ожидая, что папа сейчас выйдет, улыбнётся ей. Она взмолилась, замерла, но никто не появлялся, лишь тихое солнце рисовало тени на стенах.
В жилой — дом перестроили из старой железнодорожной станции, когда в 90-х закрылись оловянные штольни. Длинная платформа служила крыльцом. В траве неподалёку до сих пор темнели остатки рельс, недоеденных ржавчиной, а в подвале и сарае хранились инструменты путевых обходчиков: фонари, гаечные ключи, клещи, молотки — каждый со своим труднопроизносимым и еще более труднозапоминаемым названием. Касси в детстве любила с ними играть и, наверное, будь у неё запасная жизнь, пошла бы учиться в железнодорожный институт.
Папа все не выходил. Ни из дома, ни из сарая. И мама не говорила «шутка» с идиотским видом.
Касси передернуло. Она отвернулась и с четвертой попытки отстегнула ремень. От дороги все онемело, затекло, битый час мама и «Сережа» пытались посадить Касси на коляску. Ездить на ней, впрочем, можно было только по дому — остальные дороги в посёлке представляли собой разбитую грунтовку или несколько слоев пыльного щебня.
Наконец Касси закатили внутрь, за порог. Комнаты были просторными и светлыми, полными сквозняков. В детстве ей нравилось представлять, что дом жил в вечном движении, путешествовал каждый день, как поезд, парадоксально оставаясь на одном месте. Тогда вместо картин на стенах висели железнодорожные расписания, карты, плакаты, билеты, фонари. Сейчас их заменили радужный символ антакарана, цветок жизни, выжженный черным на деревянном диске, и алтарь камней, где доминировала жеода радужного пирита. Касси она напомнила лопнувшее драконье яйцо из какой-то детской книжки.
Она потрогала бронзовые края тибетской чаши, позвонила в тибетский колокольчик, понюхала вязанки сушеного шалфея с их церковным ароматом и горку соли, в которой мама чистила горстку необработанного кварца.
Касси сделалось обидно. Не-не-не, это была уже не железнодорожная станция — это был домашний храм восточной магии, в котором ничего не напоминало о папе. Несколько секунд Касси купалась в этой обиде, как в отравленной воде, но затем условилась: если увидеть что-то из его вещей — фото, там, или зажигалку — он может вернуться. Может, не стопроцентно, но шанс будет чуточку выше. Она хотела тут же поехать в зал, но Сергей опередил ее — кинул в угол кожаную куртку, растекся по буханке дивана, включил плазму на стене.
Касси прожгла взглядом незваного гостя и направила коляску в свою комнату. Та, в отличие от остального дома, не изменилась. Окно выходило на склон сопки, где белел полушар геолого-разведочной станции. Касси кое-как открыла створку и по чёрным стенам — лет в пятнадцать ей безумно нравились тёмные цвета — пробежал свежий ветерок, зашелестел плакатами, грамотами за конкурсы скрипачей, старым фотокалендарем.
— Дочка, время! — крикнула мама с улицы.
— Да знаю я.
Касси с досадой отцепила от коляски брезентовую сумку с лекарствами и затащила на колени. Одни надо было пить до еды, другие во «время», третьи после. Были ещё те, что принимались «за» или «через» определённое время. Запомнить всю последовательность было невозможно в принципе, не говоря о том, что Касси вообще никогда не пила столько таблеток как после аварии-инсульта. Последние недели ей казалось, что она перешла на фармакологическое питание — так много было пилюль, растворов и порошков и так мало обычной еды.
Карнитин вместо бургера.
Солкосерил вместо супа.
На сладкое — «Цераксон» с клубничным вкусом.
Выпив актовегин, Касси сползла с инвалидного кресла на плетеное покрывало, на беспорядок из подушек и плюшевых зайцев.
Вытянулась, закрыла глаза, выдохнула.
Она ждала, ждала, но Сергей и не думал выходить из зала. Телевизор вещал без перерыва, отзвуки советских фильмов проносились через извилистый коридорчик и вплетались Касси в уши. Она успела возненавидеть и «Серёжу», и советский кинопром, подремать, возненавидеть снова.
Касси подумала поехать в залу, несмотря на все возможные вопросы и стыд, но не решилась.
Она подождала ещё, побилась головой в наволочку и снова подумала просто зайти в залу. Подумала ещё, влезла в колесницу и приблизилась к порогу... Сергей был в гавайских трусах, и его волосатая грудь напоминала ковер с длинным ворсом.
Это было выше ее сил.
Она покатила на кухню, открыла пошире окно и попыталась швырнуть картошку из миски в «Хонду». Грязный клубень выпал на пол из слабой руки, тогда Касси попыталась вновь — на этот раз снаряд упал на землю метрах в двух, но докатился до переднего колеса.
— УИУ! УИУ! — завывала сигнализация.
Сергей громко выругался и прямо в трусах побежал на улицу.
Сердце у Касси заикнулось. Она двинулась к зале, где громко щёлкали напольные часы, и оглянулась на входную дверь. Снаружи пикнула и затихла машинная сигнализация, и Касси бросилась в родительскую комнату.
Часам было лет сто или больше — наследство какой-то тетки, которую Касси никогда не видела. Бронзовый маятник отмерял жизни своих владельцев; на полках за стеклянной дверцей хранились семейные реликвии или, как их обычно называла мама, «святые мощи»: черно-белые фотографии прабабушек и прадедушек на толстых паспарту; шкатулочки с хохломой, вазочки из розового хрусталя.